- А вы, Тейтлебен, почему молчите? - сделал два шага Карл по направлению к Петру, его красивое, тонкое лицо сделалось жестким. Решается участь Московии, разве она вам безразлична?
- Небезразлична, - поднялся со стула Петр. Ему на самом деле было небезразлично, как поступят с его страной, но Россия, её судьба в гораздо меньшей степени занимала сознание Петра, чем его собственная участь. Он понимал, что никому не нужен в России, что бояре или взбунтовались, или подчиняются царю, посланному от шведов. Только поражение в войне, на поле битвы могло решить вопрос, кто будет царем в России. Здесь, под Нарвой, он немало потрудился, чтобы помочь шведам, и теперь нужно было продолжать начатое, но не во имя интересов короны шведской, а ради восстановления собственного трона или, по крайней мере, ради России, но без самозванца.
- Государь, - промолвил Петр с достоинством, обращаясь к Карлу, винить царя Петра за то, что он напал на Нарву, значит, как говорят артиллеристы, понапрасну тратить порох. Нравственно Петр был прав, обратившись к землям, которые когда-то принадлежали русским, и осуждать его за то нельзя. Другое дело, польский король Август. Что его втянуло в союз с Москвой? Корысть? Уверен, что лишь она одна. Вот и нужно обратить оружие на Августа, разбить его, подвигнуть к миру. Армия русских настолько расстроена пораженьем, что не скоро способна будет предпринять что-нибудь значительное. Расправившись с Августом, завоевав приграничные к Польше малороссийские земли, подвластные Москве, вы откроете себе прямую дорогу на столицу Московии. Я же, со стороны своей, стану надежным помощником вашим. Там, где враги Карла Двенадцатого поднимут головы, появится полковник Тейтлебен, и очень скоро, я верю, у вашего величества вовсе не останется врагов.
Так говорил Петр, и все внимательно слушали его. В его речи не было позерства, произносилась она хоть и взволнованным, но твердым голосом. Было видно, что этот огромный человек или искусно притворяется, или настолько проникся необходимостью возвеличивания Швеции, настолько ненавидит русских, что готов отдать борьбе с ними всего себя без остатка.
И никто не заподозрил, что собравшийся сражаться вначале с войсками Августа, а потом уготовивший Москве судьбу Рима человек не просто служака-наймит, не просто ярый ненавистник русских, а стремится вернуть утерянный престол, и поэтому каждое его движение, жест, слово по-царски мудры и от этого убедительны и естественны.
- Ну, дело решенное! - озорно сказал Карл и зачем-то вонзил в пол клинок своей отличной, выкованной в Милане шпаги. - Идем на этого фазана Августа, и пусть его многочисленные любовницы запасут побольше носовых платков - их слезы будут неуемны!
Горько, навзрыд плакали, голосили новгородские бабы и девки, утирались уголками платков и шалей, глядя на солдат, стрельцов, детей боярских и дворян, которые вразброд, колоннами, совсем не походившими на солдатский строй, все обмотанные каким-то тряпьем, ветошью, чтобы потеплее было, подходили к древнему Новгороду, стражу русской земли. На редких возах везли остатки оружия, раненых и больных. Не так уходили из Новогорода в сентябре: хорохорились, подвивали усы, подмигивали женщинам, пускали в их сторону легкое срамословие, обещали победителями вернуться. Но вышло все по-другому...
В толпах собравшегося народа уже гулял злой, нехороший слушок. Говорили-де, что царь перед самым приходом Карла Свейского войско свое оставил да и в Новгород дал стрекача, не выдержал. А потому не выдержал, что сам антихрист и немец.
Побитую, истерзанную, обескровленную и униженную армию разместили по обывательским квартирам. Новгородцы с охотой приняли под свои тесовые, соломенные крыши измученных долгим сидением в землянках, на заплесневелом хлебе да на конине падшей, служивых русских. Вначале топили бани, при помощи трав, народу давно известных, морили солдатских вшей, не спрашивая казенного довольствия, кормили служивых, животы которых уж к хребтам прилипли. И постепенно, с каждым днем, под ласковым приглядом горожанок и крестьянок, словно глина, ссохшаяся в камень, отмокали, становились мягче окаменевшие сердца солдат, политые горючими слезами русских женщин.
Лже-Петр явился в зале дома воеводы Новогородского, где обедали Данилыч, Шереметев да князь Аникита Иванович Репнин, так же неожиданно, как и тогда, при Нарве в избушке Меншикова, появился Петр настоящий. Хмурый, но какой-то взбаламученный и нервный, точно хмурость и ненастоящая совсем была, бухнулся на стул рядом с прекратившими жевать людьми. Не говоря ни слова, схватил куриное крыло, принялся есть, тяжело ворочая челюстями.
- Ну, слышал, осрамились мои-то генералы. Так бежали от Карлуса, будто пятки им подпалили! Ей-ей, с кем войну решил начать! Вам бы в Преображенском с палками играться да репой и картошкой стрелять из пушек! Срамота, а не генералы! Сорок тысяч войска восьми тысяч шведов осилить не могли!
Если бы Лже-Петр не был так увлечен куриным крылом и если бы не гнушался внимательно смотреть на тех, кого распекал, то непременно бы заметил, как потемнели, посмурнели лица сидевших рядом с ним людей. Даже румяный, тридцатидвухлетний здоровяк, любивший выпить, пожрать и посмеяться, князь Репнин, осведомленный уж давно о том, кто правит Русью, сидел, точно кипятком обваренный: страдал и чуть не плакал. Шереметев же, оловянную державший кружку с горячим сбитнем, даже и не замечал, как пальцы сильные его так надавили на олово, что оно скрипит и сбитень течет на скатерть. А Лже-Петр все говорил и говорил, и речь его становилась все язвительней, обидней. Но ни словом не поминал он, как набросились на него тогда, при Нарве, в домике Данилыча, словно позабыл тот случай.
- Ах, негодяи! - говорил Лже-Петр с насмешкой. - Ничего доверить вам нельзя. Только отлучился царь от войска, за порохом поехал в Новогород да за провиантом, а уж им неприятель афронт великий учинил да с такими силами малыми. Я ж на помощь шел с двенадцатью тысячами войска свежего...
Но наглому, бессовестному глумлению самозванца над военачальниками пришел конец: не вставая, не поворачивая головы, лишь замахнувшись коротко, но скоро, тяжким оловом посудины, врезал Борис Петрович Лже-Петру, не разбираясь, куда и метил, прямо в висок самозванца. Будто подавился Лже-Петр последним словом, глаза распялил, руку к виску поднес и со стула, точно мешок, полунабитый отрубями или горохом, сполз на пол.
Данилыч, Репнин кинулись к упавшему. Дорогой Меншиков уж и кровь разглядел, что сочилась из разбитого виска. Недовольно головою покрутил, наклоняясь над лежащим:
- Ах, поторопился ты маленько, Борис Петрович! За сие твое проворство не избежать и казни. Сие не кулаками царя тузить - он, вишь, уж и позабыл про потасовку ту...
Но Шереметев громко стукнул по столу все тем же бокалом оловянным. Сам, с выпученными оловянными глазами, смотрел куда-то в угол:
- Не вякай! Убил - отвечу! Не убил, а токмо ранил - он ответит. Хватит нам под самозванцем жить. Пыткой страшной, лютой попытаем Шведа. Все он нам расскажет, доподлинную правду из него изымем.
Данилыч и Аникита засуетились, забегали. Принесли и льда, и тряпок чистых, чтоб голову ими обвить, уксус принесли, давали нюхать, терли ему грудь, и наконец вздох облегчения раздался одновременно со вздохом раненого. Лже-Петр открыл глаза, покрутил ими в разные стороны, как филин, и довольно отчетливо сказал:
- Что, изменники, убить меня хотели? Да я ж вас... колесую...
Но договорить Лже-Петру не дали. Алексашка и Репнин уж крутили ему руки, приподнимали с натугой большое его тело на тяжелое, с высокой спинкой кресло, Борис же Петрович голосом гремел в сенях, требуя от холопов, чтобы скорей из каретника или с конюшни тащили вожжи. Приказание такое было исполнено немедля, притащили и жаровню с рожном железным и огромными клещами - все, как воевода приказал. Угли в жаровне, правда, нужно было ещё хорошенечко раздуть, чем и занялся Данилыч. Вести допрос собрался сам Борис Петрович. Морщился, ибо дело на плечи взваливал свои нешутейное, да и не приятное совсем, но зело таки нужное.
Лже-Петр, связанный по рукам и ногам, на страшные приготовления взирал без крика, понимая, что воплями делу не поможешь, а только усугубишь беду. Только бормотал что-то себе под нос, ворочая круглыми глазами туда-сюда. Жаровня стояла прямо перед ним, и видел Шенберг, как рожон да клещи, как бы впитывая в себя огонь углей, становятся все краснее, ярче. Он был солдатом и, давая обещание отправиться в Россию, предполагал и такой для себя исход. Радовало майора сейчас лишь одно: он погубил под Нарвой русских, и теперь любимый его король войдет на земли московитов смелой, твердой своей ногой.
Шереметев не стал брать в руки ни рожна, ни клещей, не стал трясти ими перед лицом того, кто два года почитался первым человеком в его стране, помазанником, он просто склонился к его уху и негромко так сказал: