Пастор молчал, его глаза за очками изучали лицо Джерарда.
— Ребенок родился мертвым, — проговорил Джерард. — Женщина умирает. Пастор, ведь вы проповедуете Христа.
Лицо Платтена дрогнуло, он отвел глаза.
— Люди грубы, — проговорил он как бы нехотя. — Они не рассчитали удара…
— Но их привели вы. И вы ответственны… Они — темные души, но вы-то!..
— Я… Может быть, вы возьмете вот это… — Он достал несколько монет и не глядя протянул их. — Для той семьи… — Рука его застыла в воздухе.
— Я не за этим к вам пришел, — глухо ответил Джерард. — Обещайте, что вы позволите нам спокойно жить на этой земле, работать и кормить наши семьи. Благословение неба да будет вам наградой.
Пастор выпрямился, лицо его приобрело вдруг злое, враждебное выражение.
— Вы пришли обвинять меня, — сказал он, остановившись прямо перед Уинстэнли. — Я виноват, не спорю. Пасторское дело — убеждать словом, а не разрушать и бить. Но повторяю, я не хотел крови. А вы? Кто затеял это дело с копанием пустошей? Кто собрал темных, невежественных бедняков, которым только и забот, что пить, есть и плодить детей, — кто собрал их и убедил занять чужую землю? Кто одурачил их безумной мечтой о счастье для всех? О царстве божием на земле? Нет и не может быть такого царства, запомните это! Неужели вы не можете понять, что бедняки счастливее тогда, когда делают свое дело, сводят концы с концами, рожают детей и не помышляют о Новом Иерусалиме на этой грешной земле! Вы маните их безумной мечтой — но тем горше будет разочарование. Они отвернутся от вас и проклянут как обманщика и шута, которому пригрезился Кокейн с молочными реками и кисельными берегами!..
Пока он говорил, он распалялся все больше, лицо его покраснело, шея налилась кровью, подбородок трясся.
— Это неправда, — хрипло ответил Джерард. — Бедняки всегда, во все времена мечтали о царстве справедливости на земле. Эта мечта давала им силы жить и бороться, делала их людьми. Не я ее выдумал. Само Писание говорит, что земля дана всем людям в равное пользование. Что не было в начале начал ни слуги, ни господина, ни раба, ни хозяина.
Пастор усмехнулся с презрением.
— Вы беретесь доказать это на текстах? — спросил он. — Если так, я готов поклясться, что никогда не стану больше досаждать вашим диггерам. Я позволю им возделывать пустоши в моем маноре и строить хижины, сколько им надо!
Он опять заходил по залу, покачивая головой и саркастически усмехаясь. Он-то лучше, чем кто-либо другой, знал, что найдет в том же Писании любой аргумент, опровергнет священными словами любые доводы. Пусть пишет. На Пасху их все равно здесь не будет.
О, тяжела ты, страстная неделя! Превозмогая боль в груди, которая теперь уже не оставляла его ни днем, ни ночью, превозмогая странную тяжесть и онемение в правой руке, сжимавшей перо, Джерард опять писал — писал доказательства для Платтена. Старинный фолиант, который приходилось то и дело переворачивать, казался невыносимо тяжелым.
Он вспоминал своих бедных, голодных, избитых колонистов — таких долготерпеливых, так много помогавших ему! Их ненавидели, били, изгоняли — а они снова упорно возрождались из пепла и делали свое дело, и верили в добро и правду. Они, его диггеры, и есть неопалимая купина — куст, который горит и не сгорает. Главный закон человечества — свобода распоряжения землею; почему же люди, которые в других обстоятельствах кажутся мягкими и добрыми, превращаются во львов, в дьяволов, готовых убить и изничтожить бедных копателей? Причем не только джентри, но и духовные лица доходят до безумства: власть тьмы одолевает их души.
Генри заходил к нему в хижину, топтался возле стола, читал написанное. Но Джерард всем своим видом показывал: занят, очень занят, потом. Наконец поднял голову:
— Ты что? Что-нибудь случилось?
Генри молчал. Джерард внимательно посмотрел на него и вдруг заметил, что его израненный хроменький диггер Роберт Костер тщательно умыт, подстрижен, подтянут; ус его завивается колечком вверх, и новенькая кожаная перевязь наискось перетягивает грудь. Перед Джерардом стоял бравый армейский офицер. Небрежной рукой он двинул листки на столе:
— Все пишешь? Для Платтена? Думаешь, это что-то изменит? Вас все равно разгонят.
— Ты говоришь «вас»? А сам?
— Ну, нас… — Генри потупился, потом вздернул подбородок и посмотрел в маленькое зарешеченное окошко. За ним виднелось небо — бледное голубое небо весны; в вышине плыли птицы.
— Ты только из Библии ссылки приводишь? — спросил он.
— Нет, это только первая часть. Я еще напишу о нормандских завоевателях… Что власть их отменена с казнью короля и установлением республики… — Он почувствовал, что говорит в пустоту; от этого мысли, выстраданные всей жизнью, казались бледными, стертыми… Генри легонько присвистнул, глаза его не отрывались от неба за окном.
— Это говорилось тысячу раз — парламенту, армии, духовенству, Сити, университетам… Кому еще? Ах да, английскому народу. А ты уверен, что все это нужно твоему народу? Что он от твоих писаний станет хоть чуточку счастливее? Или богаче? Или умнее? Уверен?
— Уверен. — Джерард с удивлением смотрел на Генри. — Это нужно народу. Ты знаешь, что кроме нас, начали работу в Кенте, в Нортгемптоне… Скоро все бедняки выйдут на поля, и тогда…
— А что тогда? — Генри резко обернулся, перевязь скрипнула. — Тогда вас объявят мятежниками и пустят в дело войска, как на нас прошлым маем. — Он машинально коснулся шрама на шее. — И все. Только вы и видели ваше царство. Вон Кромвель, говорят, возвращается из Ирландии. — Генри вдруг остыл, поскучнел, замолчал. Джерард придвинулся к нему вплотную, взял за плечи:
— Генри, скажи, что случилось? Что с тобой? — Внезапная догадка осенила его. — Ты был дома?
Генри высвободил плечи.
— Да. Я видел своих. Мне давно уже сестра сказала, я только тебе не говорил… Друзья отца хлопотали перед Кромвелем. Он отца очень любил, ты знаешь… В общем, я теперь могу жить под своим именем. И долю наследства получил. Был у них — скучно там… Сестры ссорятся с матерью, Джон дерзит… Земля запущена, пивоварня стоит, прислуга разбежалась… Я ведь старший сын, я теперь хозяин. И Элизабет трудно…
Джерард медленно отвернулся. Вот оно что! Генри Годфилд теперь — наследник отцовского имения, хозяин. Глава семьи. Сам Кромвель простил его. Он теперь собственник, офицер, а значит, — с теми, гонителями: пастором, бейлифом, судьей…
— Я понимаю, — сказал он, не глядя на молодого человека. — Я все понимаю… Ты только… Знаешь, не забудь их. Они тебя укрыли, помогли, когда тебе было плохо… И хлеб свой с тобой делили… Ты не забудь об этом…
Комок встал у него в горле, он не мог продолжать. Холод бессилия и одиночества сковал душу, а в сердце проснулась знакомая смертная тяжесть. Она сдавила грудь и удержала готовые было пролиться слезы.
— Да что ты? — сказал Генри. — Ты что обо мне подумал? Да я никогда вашим врагом не стану.
Он подошел к Джерарду сзади и вдруг неловко обнял его и припал головой к плечу, к шее.
Джерард обернулся и крепко обнял Генри последним — прощальным — объятием.
Он снова стоял на пороге пасторского дома и держал в руке небольшую книжку. Первый день пасхальной недели звенел птичьим щебетом; небо было бледно-голубым, высоким, чуть подернутым дымкой.
На страстной неделе ему не только удалось закончить подбор доказательств, но и съездить в Лондон и напечатать у Калверта то, что он написал. Он доказывал правоту своего дела не только Платтену — вся Англия должна поверить в него. Он не терял надежду: его доказательства возымеют наконец силу. И все Платтены в Англии, сколько бы их ни было и в каком бы обличье они не являлись миру, оставят их, бедняков, в покое. Тогда… тогда они станут без опаски работать на земле, все вместе, под благодатным небом, и муки их обретут смысл и воздаяние. Ему представилась жатва. Золотое августовское солнце, пронзительная густая синева неба и золото колосьев в руках. Острыми серпами они срезают тяжелые от налитого зерна стебли, вяжут снопы, заполняют амбары хлебом… Доживут ли они до этого счастья — радостный, вольный труд, общий хлеб, общие склады… Каждому досыта. И сознание, что мир наконец живет по справедливости.
Пастор был вежлив, снисходителен. Да, сказал он, он возьмет это и прочтет, но сейчас ему недосуг, началась пахота, да и праздник требует священной службы.
В пятницу на пасхальной неделе день был погожий, все вышли работать. В поле Роджер Сойер водил тощую лошадку с плугом; Полмер рыхлил землю под бобы; Хогрилл, привязав лукошко с семенами на шею, одной рукой разбрасывал семена, и они ложились во влажную, подогретую солнцем землю.
Джерард и Джилс Чайлд копали грядки под овощи возле хижин. Им помогали дети, сосредоточенно работая мотыгами, слишком тяжелыми для их рук. Женщины затеяли большую стирку, веревка возле одной из хижин пестрела разноцветными чулками, рубашками, детскими штанишками. Жаворонки заливались в небе.