Политическая роль казачества определялась его особым положением в государстве. Казачество искони представляло своеобразное низшее привилегированное сословие. Казак не платил никаких налогов и располагал значительно большим земельным наделом, чем крестьянин. В трех соседних областях, Донской, Кубанской и Терской, 3 миллиона казачьего населения имели в своих руках 23 миллиона десятин земли, тогда как на 4, 3 миллиона душ крестьянского населения приходилось в тех же областях лишь 6 миллионов десятин: на казачью душу в среднем в 5 раз больше, чем на крестьянскую. Среди самого казачества земля распределялась, разумеется, крайне неравномерно. Здесь были свои помещики и свои кулаки, более мощные, чем на севере; была и своя беднота. Каждый казак обязан был являться по первому требованию государства на своем коне и при своем снаряжении. Богатые казаки с избытком покрывали этот расход свободой от налогов. Низы сгибались под бременем казачьей повинности. Эти основные данные достаточно объясняют противоречивое положение казачества. Низшими своими слоями оно близко соприкасалось с крестьянством, верхами - с помещиками. В то же время верхи и низы объединялись сознанием своей особливости, избранности и привыкли смотреть свысока не только на рабочего, но и на крестьянина. Это и делало среднего казака столь пригодным для роли усмирителя.
В годы войны, когда молодые поколения были на фронтах, в станицах верховодили старики, носители консервативных традиций, тесно связанные со своим офицерством. Под видом возрождения казачьей демократии казаки-помещики в течение первых месяцев революции собрали так называемые войсковые круги, которые избрали атаманов, своего рода президентов, и при них - "войс[247] ковые правительства". Официальные комиссары и советы неказачьего населения не имели власти в казачьих областях, ибо казаки были крепче, богаче и лучше вооружены. Эсеры пытались создать общие советы крестьянских и казачьих депутатов, но казаки не шли навстречу, не без основания опасаясь, что аграрная революция отхватит у них часть земли. Недаром Чернов, в качестве министра земледелия, обронил фразу: "Казакам придется потесниться на своих землях". Еще важнее было то, что местные крестьяне и солдаты пехотных полков все чаще говорили по адресу казаков: "Доберемся до вашей земли, довольно вам царствовать". Так выглядело дело в тылу, в станице, отчасти и в петроградском гарнизоне, в средоточии политики. Этим объясняется и поведение казачьих полков в июльской демонстрации.
На фронте положение было существенно иное. Всего летом 1917 года состояло в действующих казачьих войсках 162 полка и 171 отдельная сотня. Оторванные от своих станиц, фронтовые казаки разделяли со всей армией испытания войны и, хоть со значительным отставанием, проделывали эволюцию пехоты, теряли веру в победу, ожесточались против безалаберщины, роптали против начальства, тосковали по миру и по дому. На несение полицейской службы на фронте и в тылу отвлечено было постепенно 45 полков и до 65 сотен! Казаки опять превращались в жандармов. Солдаты, рабочие, крестьяне роптали против них, напоминая им их палаческую работу в 1905 году. У многих казаков, начавших было гордиться своим поведением в феврале, скребли на сердце кошки. Казак стал проклинать свою нагайку и не раз отказывался брать ее в наряд. Дезертиров среди донцов и кубанцев было мало: боялись своих стариков в станице. В общем, казачьи части значительно дольше оставались в руках начальства, чем пехота.
С Дона, с Кубани приходили на фронт вести, что казачьи верхи вместе со стариками посадили свою власть, не спросясь фронтового казака. Это пробуждало дремавшие социальные антагонизмы. "Вернемся домой, мы им покажем", - не раз говаривали фронтовики. Казачий генерал Краснов, один из вождей донской контрреволюции, живописно изображал, как расползались на фронте крепкие казачьи части: "Начались митинги с вынесением самых диких резолюций. Казаки перестали чистить и регулярно кормить лошадей. О каких бы то ни было занятиях нельзя было и думать. Казаки украсились [248] алыми бантами, вырядились в красные ленты и ни о каком уважении к офицерам не хотели и слышать". Прежде, однако, чем окончательно прийти в такое состояние, казак долго колебался, чесал голову, искал, в какую сторону повернуться. В критическую минуту нелегко было поэтому предугадать заранее, как поведет себя та или иная казачья часть.
8 августа Войсковой круг на Дону заключил блок с кадетами для выборов в Учредительное собрание. Слух об этом немедленно проник в армию. "Среди казаков, - пишет казачий офицер Янов, - блок был встречен весьма отрицательно. Партия кадетов корней в армии не имела". На самом деле армия ненавидела кадетов, отождествляя их со всем тем, что душит народные массы. "Продали вас старики кадетам", - дразнили солдаты. "Мы им покажем!" - возражали казаки. На Юго-Западном фронте казачьи части в особом постановлении объявили кадетов "заклятыми врагами и поработителями трудового народа" и потребовали исключения из Войскового круга всех тех, которые осмелились заключить соглашение с кадетами.
Корнилов, сам казак, сильно рассчитывал на помощь казачества, особенно донского, и укомплектовал казачьими частями отряд, предназначенный для переворота. Но казаки не тронулись на помощь "сыну крестьянина". Станичники готовы были у себя на месте яростно оборонять свои земли, но втягиваться в чужую драку не имели охоты. Третий конный корпус тоже не оправдал надежд. Если к братанию с немцами казаки относились недружелюбно, то на петроградском фронте охотно пошли навстречу солдатам и матросам: этим братанием план Корнилова оказался сорван без пролития крови. Так в лице казачества слабела и рушилась последняя опора старой России.
Тем временем далеко за пределами страны, на территории Франции, проделан был в лабораторном масштабе опыт "возрождения" русских войск, вне досягаемости большевиков, и потому тем более убедительный. Летом и осенью в русскую печать проникли, но остались в вихре событий почти незамеченными сообщения о вспыхнувшем в русских войсках во Франции вооруженном мятеже. Солдаты двух русских бригад во Франции, по словам офицера Лисовского, уже к январю 1917 года, следовательно, до революции "твердо исповедовали убеждение, что все они проданы французам за снаряды". [249]
Солдаты не столь уж ошибались. К хозяевам-союзникам они не питали "ни малейших симпатий", а к своим офицерам - ни малейшего доверия. Весть о революции застигла экспортные бригады как бы политически подготовленными - и все же врасплох. От офицеров объяснений переворота ждать не приходилось: растерянность оказывалась тем сильнее, чем старше был офицер по служебному положению. В лагерях появились демократические патриоты из эмигрантов. "Не раз приходилось наблюдать, - пишет Лисовский, - как некоторые дипломаты и офицеры гвардейских полков... услужливо придвигали бывшим эмигрантам стулья". В полках возникли выборные учреждения, причем во главе комитета стал быстро выделившийся солдат-латыш. И здесь нашелся, следовательно, свой "инородец". Первый полк, формировавшийся в Москве и состоявший почти целиком из рабочих, приказчиков, конторщиков, вообще пролетарских и полупролетарских элементов, первым вступил на землю Франции год назад и в течение зимы хорошо сражался на полях Шампани. Но - "болезнь разложения постигла первым делом этот же самый полк". Второй полк, имевший в своих рядах большой процент крестьян, дольше оставался спокойным. Вторая бригада, почти целиком состоявшая из крестьян-сибиряков, казалась вполне надежной. Уже вскоре после февральского переворота первая бригада вышла из повиновения. Она не хотела сражаться ни за Эльзас, ни за Лотарингию. Она не хотела умирать за прекрасную Францию. Она хотела попробовать жить в новой России. Бригаду отвели в тыл и разместили в центре Франции, в лагере Ла-Куртин. "Среди буржуазных селений, - рассказывает Лисовский, - в громадном лагере зажили совершенно особою, необычною жизнью около десяти тысяч мятежных вооруженных русских солдат, не имевших при себе офицеров и не желавших подчиняться никому решительно". Корнилову представился исключительный случай применить свои методы оздоровления при содействии столь горячо сочувствовавших ему Пуанкаре и Рибо. Главковерх приказал по телеграфу привести куртинцев "к повиновению" и отправить в Салоники. Но мятежники не сдавались. К 1 сентября подвезена была тяжелая артиллерия, а внутри лагеря расклеены плакаты с грозной телеграммой Корнилова. Но тут как раз в ход событий врезалось новое осложнение: во французских газетах появилось известие о том, что сам Корнилов объявлен изменником [250] и контрреволюционером. Солдаты-мятежники окончательно решили, что у них нет основания умирать в Салониках, да еще по приказу генерала-изменника. Проданные за снаряды рабочие и крестьяне решили постоять за себя. Они отказывались с кем бы то ни было посторонним разговаривать. Ни один солдат не выходил более из лагеря.