— Много ли надо?
— Для снаряжения и вооружения полка требуются немалые средства, — пояснил Никифоров, уже не вставая с места. — Я думаю, неясностей тут быть не может. Чем больше внесем в сие государственное дело, тем будет лучше.
После этого разъяснения других вопросов не последовало. Но и подходить не решались. Все чего-то выжидали.
— Что ж, господа, — поднялся предводитель дворянства с такой улыбкой, словно просил на него не обижаться, — если нет смелых, тогда будем приглашать по списку. — Он придвинул к себе лежавшую на столе бумагу, посмотрел в нее и выкрикнул: — Господин Титов, прошу!
Титов, не поднимаясь с места, запротестовал:
— Почему именно я?
— Вашей фамилией открывается список.
— Сие ничего не значит. Есть дворяне побогаче меня. Пусть они первыми будут.
— Так вы тоже не из бедных. За вами более ста душ мужского пола.
— А много ли от них толку? Каждую копейку со слезами выбиваю. Слава одна, что крестьяне.
Говоря это, Титов все же поднялся с места и не спеша приблизился к столику секретаря.
— Так уж и быть, первый так первый… Запишите от меня пять рублей. И, достав из кармана бумажник, он невозмутимо начал рыться в нем, ища нужную ассигнацию.
Начальство смотрело на него с недоумением. Никифоров даже вскочил, не зная, как отнестись к словам помещика — как к шутке или как к серьезному решению.
— Но, милостивый государь, — уставился он на него, — этого слишком мало. Вы можете гораздо больше.
— У меня с собой больше нет.
— Так мы же не просим, чтобы непременно в сию минуту. Вы подпишитесь на приличествующую вам сумму, а деньги можете прислать завтра или послезавтра, как вам будет угодно.
— Я уже сказал, больше пяти не могу. — Титов уже вытащил найденную в бумажнике ассигнацию, но, услышав слова предводителя дворянства, засунул ее обратно. — Не желаете пяти, могу вообще ничего не дать. Не станете же меня приневоливать.
— Боже милосердный, — застонал Никифоров. — Хоть бы прибавили малость.
— Извольте, малость прибавить могу, — оставался невозмутимым Титов. Запишите: семь рублей, и ни копейки больше.
Ушаков смотрел на этот торг с чувством неловкости за темниковское дворянство. Конечно, от Титова можно ожидать все, этот человек имеет отдаленное понятие о патриотизме. Удивляло другое: в зале не раздалось ни одного голоса в осуждение поведения помещика, не желавшего внести приличный вклад в оборонное дело отечества. Дворяне молчали, и их молчание можно было принять за одобрение поведения Титова.
Ушаков встал, и еще не успел Титов расписаться в ведомости и выложить на "спасение отечества" свои несчастные семь рублей, как с решительным видом подошел к столу.
— Извините, господа, — сказал он, — я плохо себя чувствую и прошу дозволить подписаться вне очереди.
— Пожалуйте, ваше высокопревосходительство, пожалуйте!.. — поклонился ему Никифоров. — Сколько подписать изволите?
— Две тысячи рублей.
— Покорнейше благодарим, ваше высокопревосходительство, покорнейше благодарим! — обрадовался Никифоров и обратился в зал: — Слышали, господа? Отставной адмирал, кавалер многих орденов Федор Федорович Ушаков жалует Тамбовскому полку две тысячи рублей!
Предводитель дворянства хотел еще что-то сказать в хвалу адмирала, но тот так посмотрел на него, что смолк на полуслове. Ушаков поставил в ведомости свою подпись и, сказав, что деньги будут доставлены позже, направился к выходу.
* * *
Оставив уездное дворянство, Ушаков пошел к гостиному двору, чтобы оттуда ехать домой. Он чувствовал себя плохо. Утром болела только голова, а теперь и в ногах замозжило. Впрочем, это могло быть к перемене погоды. В последнее время с ним часто так бывало: чуть что — замозжит, заноет в теле, спасения нет. И ничего с этими недугами, наверное, уже не сделаешь… То были недуги старости. Покоя бы сейчас настоящего, да где его взять? Нет и не может быть нынче покоя. Не до покоя теперь…
Домов за десять до гостиного двора Ушаков невольно остановился, привлеченный необычной подводой, сопровождаемой тремя монахинями. Заваленная наполовину каким-то тряпьем, повозка передвигалась от дома к дому, и, когда останавливалась, монахини устраивали короткие молебствия, отдаленно напоминавшие служения во время церковных выходов. Они пели молитвы, после чего призывали народ пожертвовать на войну с опасным «ворогом» кто сколько может. Люди выносили из домов вяленую рыбу, сухари, различное тряпье, клали все это на телегу, получая взамен маленькие просвирки и свечи. Кое-кто подавал деньги; их опускали в ларец, украшенный серебряным крестом, что носила одна из черниц.
Вот старик с лохматыми волосами, словно присыпанными мукой, вынес узел с овечьей шерстью. Прежде чем положить шерсть на телегу, он стал показывать ее старшей монахине: пусть сама посмотрит, какая хорошая у него шерсть, ни одного комочка не нащупаешь, для себя ее собирал, но раз такое дело, ежели надобно помочь армии, чтобы зачинщиков войны с земли русской прогнать, ему не жалко добра своего — пусть идет в общий котел, пусть делу кровному послужит. А из шерсти этой, объяснял старик, непременно хорошее сукно получится, которое не то что на шинели солдатам, даже на одежду господам офицерам сгодиться может… Очень много хотелось сказать старику, который, быть может, отдавал на алтарь отечества единственное свое богатство. Черница терпеливо выслушала его, поблагодарила, осеняя крестом, и, как и всем, дала просвирку и свечку.
"Как не похожи эти люди на тех, которые сидят сейчас в дворянском собрании!" — думал Ушаков, глядя на старика, на других горожан, собравшихся у подводы монахинь. Когда он подошел поближе, монахиня, что принимала от старика шерсть, посмотрела на него, и на какое-то мгновение на красивом чернобровом лице ее выразились и удивление, и радость, как будто увидела в нем своего человека. Но вот выражение это исчезло, она поклонилась ему в пояс, сказала:
— Не дадите ли и вы что-нибудь, адмирал? Мы собираем пожертвования на нужды войны.
Ушаков не ответил, пораженный неожиданностью ее обращения, ее голосом, ее взглядом. Она сказала ему: адмирал… Откуда она могла знать, что он адмирал… Ведь на нем не было адмиральских отличий, он был в обычной одежде. Видела раньше? Но когда, где?.. Вспомнился Арапов, история его невесты, обманутой соблазнителем. Мелькнула догадка: не она ли?..
Не дождавшись ответа, черница поклонилась Ушакову во второй раз:
— Рука дающего да не оскудеет!
Ушаков имел с собой двадцать рублей ассигнациями и несколько серебряных монет. Он торопливо извлек все это из карманов и подал монахине. Та передала деньги чернице, носившей ларец.
— Вы из Темниковской обители? — спросил он.
— Темниковской.
— А до обители жили в Херсоне?
Монахиня не ответила.
— Я вас знаю, мне о вас рассказывали. Ваше имя Мария, не так ли?
Монахиня теперь уже совсем смутилась, но сумела взять себя в руки и резко сказала, досадуя на минутную растерянность:
— Меня зовут мать Аграфена. Прощайте, сударь! Да вознаградит вас Бог за щедрое подаяние делу святому. Трогай! — крикнула она чернице, державшей лошадь под уздцы. Заскрипев колесами, подвода поехала дальше. Мать Аграфена пошла с лошадью рядом, держась одной рукой за оглоблю. Ушаков неотрывно смотрел ей вслед. Она, должно быть, почувствовала его взгляд, оглянулась на миг, потом сняла с оглобли руку и поспешила вперед, обогнав лошадь. Можно было подумать, что она хотела побыстрее скрыться с его глаз.
Ушаков пошел своей дорогой. Кучер поджидал его у ворот гостиного двора.
— Домой, батюшка?
— Домой, домой…
Через четверть часа они уже выезжали из Темникова на алексеевскую дорогу. Ушаков всю дорогу находился под впечатлением встречи с монахиней, назвавшей себя матерью Аграфеной. Теперь он уже нисколько не сомневался, что это была та самая Мария, на которой Арапов собирался жениться, но ее у него отняли. Ах, Арапов, Арапов!.. Вот бы ему написать! Но куда напишешь? Кто знает, где судьба его носит…
Судьба Арапова волновала его. Может быть, потому, что она была чем-то схожа с его судьбой. В пору молодости он тоже не миновал любовных чувствований. Но чувства его оказались обманутыми. Та, что зажгла в нем страсть, отвергла его руку, предпочла ему другого — тоже офицера, но более общительного, не такого скучного, как он. Это настолько убило его, что он несколько дней не показывался в обществе. А потом… потом сердце его навсегда закрылось для женщин. Он более не пытался заводить с ними знакомства, решив прожить жизнь без семьи, в одиночестве, как прожил свою жизнь любимый дядя. В одиночестве прошли молодые и зрелые годы, в одиночестве состарился… Впрочем, он был не совсем одинок. С ним был Федор, любимый слуга и камердинер.