Другими словами, обнаружив в библиотеке одного из издателей Правды Руской 1792 г., в основу которой был положен «хартейный список», такой же «хартейный», Карамзин не сомневался, что имеет дело с одним и тем же документом, поскольку для него не существовало разницы между списками одного и того же памятника, кроме как их древность. Вот почему, критикуя авторов примечаний к изданию 1792 г., Карамзин обращается то к списку XIV в. из библиотеки А. И. Мусина-Пушкина, который теперь известен как «Мусин-Пушкинский», то к Синодальному списку, древнейшему, который он именует «подлинником».
Просматривая примечания Карамзина, можно видеть, с каким удивлением историограф сличал пергаменный Мусин-Пушкинский список Правды Руской, который, как он полагал, был положен в основу издания 1792 г., с текстом самого этого издания, находя почти в каждой статье если не прямую «ошибку», то разночтения[535], в справедливости чего может убедиться теперь каждый, сличив опубликованный в академическом издании 1940 г. Мусин-Пушкинский текст[536] с изданием И. Н. Болтина.
С этого момента в истории издания 1792 г. начинается период, когда критика изданного текста и методов работы издателей следует параллельно попыткам найти и определить оригинал рукописи, которым они располагали. Авторитет «Истории государства Российского» и ее автора оказался настолько велик, что даже К. Ф. Калайдович, взявшийся было по поручению Общества Истории и древностей Российских за подготовку к изданию Мусин-Пушкинской рукописи Правды Руской, долгое время склонен был признавать ее за оригинал издания 1792 г.[537] и только впоследствии высказался против такого отождествления[538]. Однако ученое мнение было сформировано, и первый издатель Мусин-Пушкинского списка Д. Н. Дубенский в примечаниях к изданию писал: «Кто усумнится, что таинственный пергаментный список <…> писанный весьма древним почерком, полнейший, им (Болтиным. — А. Н.) изданный, есть тот самый, ныне издаваемый, принадлежащий Императорскому Обществу истории и древностей российских»[539].
Издание Дубенского было осуществлено на достаточно высоком уровне и показывало всё отличие Мусин-Пушкинского списка от текста 1792 г. Но вместо того, чтобы увидеть разницу, Дубенский утверждал их тождество, упрекая Болтина и остальных издателей, названных им поименно, во множестве огрехов. Так, например, по мнению Дубенского, Болтин исключил из древнего текста термин «задница», которое «Болтин заменил <…> позднейшим XVIили XVвека», что сделано им «измелочного приличия, свойственного веку»[540]. Насколько поверхностно Д. Н. Дубенский ознакомился с изданием Болтина, видно из того, что полюбившаяся ему «задница» (т. е. наследство) находится в издании 1792 г. в а) заголовке, б) в тексте статьи и г) в указателе [ПР, 1792, 85, 89 и V], а сам XVIII век отличался не столько «мелочным приличием», сколько определенным неприличием, распутством и скабрезностью…
Следующий и последний шаг сделал в 1846 г. Н. В. Калачов. Он сличил различные редакции и списки Правды Руской и обнаружил, что наиболее специфические варианты текста 1792 г. соответствуют вариантам одного только Воскресенского списка. Отсюда он заключил, что именно Воскресенский список лег в основу издания 1792 г., будучи дополнен из Академического I списка и из некоторых других[541]. Правда, Воскресенский список был бумажным, а не пергаменным, но если вслед за Карамзиным считать, что издатели не сдержали своего слова и напечатали не один текст, произвольно пополняя его из других списков, то, следовательно, они могли не выполнить и этого своего обещания…
Собственно, на этом и закончилось изучение издания 1792 г. Каждый последующий шаг приводил исследователей к мысли о неточности текста, поскольку он отличался от всех известных списков Правды Руской, а пытаясь объяснить расхождение текстов недобросовестностью издателей, критики, естественно, приходили к выводу о полном нарушении принципов, объявленных в предисловии. Сочетание чисто внешних признаков — Мусин-Пушкин, библиотека, пергаменный список, упоминание о пергаменном списке в предисловии к изданию 1792 года, удивление и негодование Карамзина, — послужили «ядром снежного кома», который уже нельзя было остановить. Почему-то никто не подумал, что в той же библиотеке Мусина-Пушкина пергаменных списков могло быть несколько, что сама библиотека сгорела дотла или исчезла в 1812 г., что вероятность сохранности одного списка ничтожна, что во всех своих работах Болтин был образцом точности и достоверности, и т. д.
Наконец, можно спросить, почему до пожара 1812 г. в продолжении двадцати лет никто из историков не усумнился в точности издания, когда оригинал, был так доступен?
Как бы то ни было, после работы Н. В. Калачова издание 1792 г. становится лишь одним из фактов истории российской археографии и полностью выпадает из поля зрения исследователей настолько, что в историографическом обзоре академического издания текстов Правды Руской 1940 г. В. П. Любимов даже не рассматривает Болтинское издание и только в одном из примечаний без каких-либо аргументов заявляет, что из списка Н. В. Калачова следует исключить «Болтинское издание (№ 44), представляющее собой компиляцию XVIII века из разных списков»[542].
В этой странной истории решающую роль сыграло, как мне представляется, одно немаловажное обстоятельство. Как известно, после пожара Москвы 1812 г., когда исчезла рукопись «Слова о полку Игореве», поднялись сомнения в ее «достоверности», и скептикам требовалось выставить невеждой или фальсификатором не Болтина, а самого Мусина-Пушкина[543]. Карамзин своим поспешным заключением открыл для них возможность обходного маневра. Насколько такой расчет был точен, показывают колебания Калайдовича, собиравшего воистину «по горячим следам» сведения о рукописи «Слова о полку Игореве», которого он был ревностный защитник. Одним из первых он мог использовать Мусин-Пушкинский список для сравнения с изданием 1792 г. и пришел к выводу об ошибке Карамзина. Но сила общественного мнения и авторитета официального «историографа» оказались столь велики, что даже полное изменение признаков искомого оригинала не разрушило, а лишь укрепило нападки скептиков.
Можно утверждать, что после 1812 г. судьба двух изданий — Правды Руской 1792 г. и «Слова о полку Игореве» 1800 г. оказывается неразрывно связанной, а та или иная точка зрения исследователей по поводу одного из текстов так или иначе отражается на отношении к другому. Упрекая Болтина в ошибках, цитировали Карамзина, но обращались уже не к Пушкинскому, а к Воскресенскому списку, подменяя пергаменный — бумажным, древний — поздним. И в то же время, сопоставляя, сравнивая отдельные части текста издания 1792 г., отыскивая «выброшенные» или «вставленные» куски, критики распоряжались Болтинским текстом с поразительной бесцеремонностью, обвиняя издателей в «антиисторизме» и полностью забывая как о принципах издания, провозглашенных в предисловии к нему, так и об описании оригинала.
Известным итогом подобного рода «исследований» явилась работа С. Н. Валка о Болтинском издании Правды Руской 1792 г. и о «методах работы» ее издателя, опубликованная сначала в «Трудах Отдела древнерусской литературы»[544], а затем в составе более широкого исследования о принципах издания этого текста в XVIII в. — в «Археографическом ежегоднике»[545].
Согласно утверждениям С. Н. Валка, текст издания 1792 г. является компиляцией из восьми списков, находившихся в руках издателей, и в основу издания был положен не хартейный, как указано в предисловии (за который вначале принимали Мусин-Пушкинский список), а, бумажный Воскресенский, по предположению Валка находившийся в Синоде в конце 1791 г. Соответствующим образом археограф представляет и работу И. Н. Болтина над текстом. Так, рассматривая в качестве примера первую статью Правды Руской в издании 1792 г., С. Н. Валк приходит к выводу, что она является «…склейкой того, как она читается в Краткой Правде, с тем, как она читается в Пространной Правде»[546]. Метод же работы издателя он описывал следующим образом: «…Болтин не только по своему разумению соединяет в одно целое разнородные по своему происхождению части текста, но и то, что дошло в исправном, казалось бы, виде, подвергает критике с точки зрения своего понимания и соответственно этому правит текст»[547].
Отказывая Болтину в самой возможности исторического подхода к тому или иному документу, С. Н. Валк пренебрежительно отзывается об исторических взглядах Болтина, а порой в его отношении к историку XVIII в. проглядывает даже враждебность, когда он, упомянув, что «в своих взглядах на Русскую Правду Болтин следовал В. Н. Татищеву», неожиданно заключает: «Мы видим Болтина националистом, апологетом и крепостного права и русского абсолютизма»[548].