О дорожных дремотных мыслях и самоуглублённых грёзах у Вяземского имеется также стихотворение с названием «Ещё дорожная дума» (1841): «…Обратным оком // В себя я тайно погружён, // И в этом мире одиноком // Я заперся со всех сторон»[69].
Вот пример таких дорожных грёз, когда отчего-то накатывает тоска-печаль. Писатель и публицист В. А. Слепцов (1836–1878) совершил путешествие (пешком и на попутных подводах) из Москвы по печально знаменитой дороге Владимирке во Владимирскую губернию. Сразу же вслед за тем, в 1861 г., он опубликовал свои очерки. «Часу во 2-м пополудни купил я сайку у Рогожской заставы и пошёл по Владимирскому шоссе. День был ясный, сухой и холодный» – так вот запросто начинает он повествование[70]. Дело происходило осенью 1860 г.
Путнику было как-то не по себе на пустынном шоссе. Подступила дорожная тоска, обострённо ощущалось одиночество. И в самом начале своих очерков Слепцов поместил выразительное описание этой неясной дорожной тоски.
«Тут только стал я замечать, что я один. Это чувство одиночества удивительно странное чувство. После я к нему привык, но сначала оно мне показалось как-то очень ново, и даже тяжело стало. Одиночество среди белого дня, на большой дороге, – это вовсе не то, что одиночество в комнате или в лесу.
Дорога – это такая вещь, которую всегда себе представляешь с людьми и лошадьми; дорогу всегда видишь только в дороге, а потому когда смотришь на неё из экипажа, так всё и хочется поскорее её проехать, чтобы её оставалось как можно меньше; и видишь, как она бежит всё назад и назад, и чем скорее едешь, тем легче становится. Сидя в экипаже, особенно во время скорой езды, не чувствуешь почти этого тяжёлого, подавляющего влияния, которое производит большая дорога, и особенно шоссе, на пешехода, и притом одинокого пешехода; когда ни спереди, ни сзади не видишь ни души. Пока ещё идёшь и думаешь о разных разностях, а ветер однообразно шумит в ушах, тупо смотришь вдаль и считаешь себе бессознательно телеграфные столбы, ещё всё ничего: и не заметишь, как пройдёшь версту; но когда остановишься и посмотришь назад, а потом опять вперёд, удивительно странное чувство вдруг охватит душу. Особенно поразит эта необъятность кругом и над головой, а ветер кажется такою грозною, поглощающей силой, что как будто исчезаешь перед ней. И сознаёшь только, что вот что-то движется и заливает тебя, и какая-то невозможная для человека власть скрыта в этом движении. Идёт ветер громадною, неизмеримою массой, и ничем его не остановишь, и будто видишь даже это движение – мёртвое, окоченелое движение. А дорога лежит впереди скучная, бесприютная… и ей конца тоже не видно; и вдруг она до такой степени опротивеет, что просто бы не глядел на неё, тоска смертная нападёт, и нестерпимо захочется ехать и ехать, так бы вот скорее, скорее… а тут иди!»
И затем писал он про новые, не слишком привычные ещё для того времени придорожные звуки – про заунывный скулёж телеграфных проводов под осенним пронзительным ветром: «Ещё вот эта проволока, так решительно невыносима становится под конец. Никогда в жизни не слыхивал я такой адской музыки: бог знает, что за странные звуки издаёт она, особенно в ветреную погоду. То будто благовестят где-то очень далеко, то вдруг подымется визг, жужжание, точно пчёлы вьются над головой, то загремит оркестр трубачей, шмель бьётся по стеклу, пение какое-то пронесется струёй, чей-то голос жалобно завоет, и всё в одном тоне, – диссонансу ни малейшего. А если приложиться ухом к столбу, – тут таких звуков наслушаешься, что передать невозможно: гром, колокола, пушки… чёрт знает что такое!»
Попутчик, вообще любой прохожий и проезжий, казался ему на подмосковной дороге желанным – ведь каждый мог избавить его от этих тягостных чувств: «Но все эти страхи, на первых порах так назойливо встречающие одинокого пешехода, как сон разлетаются всякий раз, как только завидишь вдалеке по дороге чёрное пятнышко: медленно покачиваясь, плывёт и разрастается оно шире и шире, из круглого становится сначала продолговатым, а потом понемногу начинает вырастать на нём голова с ушами и дугою, и ужвидно, что это лошадь, а за лошадью ещё что-то мелькает, – должно быть, баба: так и есть – поп»[71]. Заключительная шуточка могла бы стать эпиграфом к уже опубликованному исследованию В. Ю. Макаровой о том, кем всё-таки является поп – мужиком или бабой[72].
Странные, причудливо-разнообразные звуки телеграфных проводов, эта, по словам Слепцова, «адская музыка», которая беспрерывно слышна на дороге, а если приложить ухо к телеграфному столбу, то и вовсе «передать невозможно» – на такое, кажется, многие в те годы обращали внимание. В. Г. Короленко, вспоминая своё житомирское детство, писал, каким событием для всех окрестных обитателей стала установка телеграфной линии на их улице. Вслушивались в завывание проводов («становилось как-то жутко слушать этот несмолкающий, ровный, непонятный крик мёртвого железа…»), к столбам прислонялись послушать («казалось – целая звуковая река переливалась по дереву, сложная, невнятная, завлекающая»), рассказывали небылицы про свойства телеграфа («тогдашняя молва опередила задолго открытие телефонов: говорили, что по проволоке разговаривают…»)[73]. Звон телеграфной проволоки вошёл и в художественную прозу Короленко. В его рассказе «В облачный день» (1896) действие происходит на тракте, по которому среди пыли, в жару едет ямщицкий тарантас с двумя седоками. «Дорога, поле, шелест листьев, лёгкий звон придорожного телеграфа…»; «Поле, дорога, звон проволоки, зной и обрывки ленивых мыслей тянутся, как облака, друг за другом… Путаются, слипаются»[74].
Выбоины тряской дороги не препятствовали тому, чтобы путешественник, запертый в узком пространстве повозки, впадал в тревожную дрёму. Летом 1880 г. А. Г. Стадницкий (будущий митрополит Арсений; 1862–1936), среди прочих певчих, сопровождал архиерея в поездке по Бессарабии. Архиерей ехал в карете, протоиерей и дьяконы – в фаэтоне, а шестеро певчих добирались в крытом фургоне без рессор. Стадницкий записал в своём дневнике: «…Нельзя и представить себе, что за пытка была наша поездка. Ну так трусило, что слова нельзя сказать, зуб на зуб нейдёт. Попробовали было петь – куда, такие трели выходили, что страшно – трели именно выходящие непроизвольно из самой глубины души. Артист отроду не делал такой естественной трели, сколько бы ни трудился, а у нас выходило всё это естественно. Так, чтобы хотя сколько-нибудь сберечь свой организм, пришлось употребить ручные рессоры, так что большею частию дороги на руках держались». Однако потом, когда стемнело, они как-то притерпелись. «Водворяется тишина среди нас, понуривших головы, которые непроизвольно от этой тряски качаются из стороны в сторону, и мы находимся в каком-то полусознательном дремании. Тишина… Однообразная тряска, как вообще всё монотонное, способствует такому нашему полусознанию. Всё тебе представляется неопределённо, неясно; только свист ямщика да хлопанье бича как-то резко очерчивается в твоём полусознании». Правда, попадавшиеся на дороге особенно глубокие рытвины бросали ехавших вбок и мигом выводили из дремотного состояния[75].
Вообще же типичными чувствами путника в дальней дороге были тоска и скука[76]. Как сказано у А. А. Блока, «Тоска железная, дорожная // Свистела, сердце разрывая…» («На железной дороге», 1910). Ну, и не только железнодорожная, конечно. В создававшемся с 1823 по 1831 г. «Евгении Онегине» А. С. Пушкина о путешествии Лариных в Москву сказано: «…И наша дева насладилась // Дорожной скукою вполне: // Семь суток ехали оне». Н. П. Огарёв заканчивал своё короткое стихотворение «Дорога», написанное в декабре 1841 г., словами: «Я в кибитке валкой // Еду да тоскую: // Скучно мне да жалко // Сторону родную». А в поэме «Зимний путь (из дорожных воспоминаний)» (1854–1855), описывая ночной выезд на кибитке, Огарёв писал: «И взор с невольною тоской // Следит за смутною чертой, // Где небо далью бледносиней // Слилося с белою пустыней»[77]. В стихотворении М. Л. Михайлова «Дорога» (1845) как напоказ собраны штампы поэтического восприятия русской дороги: ямщик, дальний путь, скудная природа вокруг. И тоска, тоска… Вот концовка стихотворения: «Сердце замирает, // Душу рвёт тоска»[78]. Много ездивший по России В. А. Соллогуб, автор знаменитого «Тарантаса», в зачине другой своей повести, «Серёжа» (1838), восклицал: «Скучно ездить по святой Руси, нечего греха таить, куда как скучно!»[79] В конце рассказа А. И. Эртеля «Последние времена» (1882) – зарисовка о вечерней поездке в летнюю пору: «Телега плавно колыхалась и трещала однообразным треском. Какое-то странное изнеможение одолевало меня. Я то закрывал глаза, то с усилием открывал их. Мне казалось, что мы плывём в каком-то бесконечном пространстве и синяя степь плывёт вместе с нами. А на душе вставала тоска и насылала сны, долгие, тяжкие, скорбные…»[80]