Коровин — удивительный, прирожденный стилист. То, что мерещилось Куинджи, то удалось Коровину. Не хуже японцев и вовсе не подражая японцам, с удивительным остроумием, с удивительным пониманием сокращает он средства выражения до минимума и тем самым достигает такой силы, такой определенности, каких не найти, пожалуй, и на Западе. Его стынущие в холоде и мгле северные пустыни, его леса, обступающие редким строем студеные озера, его бурые и сизые тучи, его стада моржей и вереницы оленей, наконец, яркие фанфары желтого солнца, играющего на всплесках синих заливов, — все это является настоящим откровением Севера, истинно грандиозной поэмой Севера, гораздо более достойной стать классическим произведением русской живописи, нежели все «Фрины» или «Помпеи». Коровину необходимо дать стены вечные, каменные стены, в которых бы собирался русский народ, стены дворцов, музеев, училищ или других общественных зданий. Непростительно будет для нашей эпохи, если и этот художник пройдет, не сказав всего того, что он может и должен сказать, не излив всей глубокой и широкой своей любви к русской природе!
К. А. Коровин. Северная идиллия. 1886. ГТГ.
Поэтом русской природы является и Нестеров. На него мы уже указывали выше как на последователя Васнецова, превратившего эффектный и энергичный шаблон своего учителя в нечто расслабленное, жидкое, истерическое[89]. Однако эти его недостатки поражают только в его церковно-декоративных работах (как раз доставивших ему наибольший успех) и лишь отчасти заметны в тех прекрасных поэтичных картинках, в которых только он и высказался вполне, в которых только он и вылил все свое проникновенное умиление перед русской природой. Нестеров, впрочем, только отчасти подходит к Левитану, Серову и Коровину. Он не только поэт-реалист, не только открывает в действительности вечные начала красоты и поэзии, но всей своей природой рвется из этой действительности, весь отдан глубоким вопросам сверхчувственного и сверхъестественного порядка, вопросам религии и жизни в Боге. Жаль только, что этот одаренный истинно мистической натурой художник до такой степени спутан чем-то весьма похожим на честолюбие, до того погружен в чисто суетные интересы, что мистический идеал, живущий в его душе сильно, с каждым годом меркнет и теряется.
И эти поэтичные картины Нестерова не свободны от обычных его недостатков. Мятый, небрежный и местами даже неумелый рисунок фигур, дешевая подчеркнутость типов, подведенные, якобы экстатические глаза встречаются и в этих картинах и вредят общему впечатлению. Но все же эти произведения способны доставить большое наслаждение, навеять чудное, чисто русское настроение. Появление первого из них: странного старичка пустынника, бредущего рано утром по берегу серого озера, — показалось на выставке 1888 года как бы целым откровением. Еще изумительнее была следующая картина, написанная Нестеровым в конце 80-х годов и относящаяся к позднейшим его работам так же, как относится какая-либо вдохновенная страница Достоевского к поучительной беседе в «Русском паломнике». «Видение отрока Варфоломея» (будущего св. Сергия Радонежского) — одна из самых таинственно-поэтичных и прелестных картин последнего десятилетия XIX века. Здесь, что редко бывает у Нестерова, удался ему и тип юного святого, его застывшая в священном трепете фигура, его поглощенное сосредоточенным восторгом лицо с широко открытыми, уставившимися глазами. Чарующий ужас сверхъестественного был редко передан в живописи с такой простотой средств и с такой убедительностью. Есть что-то очень тонко угаданное, очень верно найденное в стройной фигуре чернеца, точно в усталости прислонившегося к дереву и совершенно закрывшегося своей мрачной схимой. Но самое чудное в этой картине — пейзаж, донельзя простой, серый, даже тусклый и все же торжественно-праздничный. Кажется, точно воздух заволочен густым воскресным благовестом, точно над этой долиной струится дивное пасхальное пение.
M. В. Нестеров. Видение отроку Варфоломею. 1889. ГТГ.
М. В. Нестеров. Юность преподобного Сергия. 1892 — 1897. ГТГ.
М. В. Нестеров. Под благовест. 1895. ГРМ.
Нестеров уже не создавал больше ничего подобного по цельности и непосредственности. Во всех его других картинах гораздо сильнее выступают его недостатки, а в последних вещах он даже начинает впадать в салонный маньеризм, во что-то близкое к К. Маковскому. Однако же за исключением этих последних в каждой картине есть прелестные места, большие красочные достоинства, в особенности же тонкое понимание русского пейзажа. Самой замечательной среди них является «Св. Сергий Радонежский» — целая поэма северного леса. Нужды нет, что сама фигура святого производит натянутое, почти фальшивое впечатление, что очень интересно, глубоко и верно задуманный лик его далеко не удался художнику. Картина эта уже одним своим пейзажем производит поистине умиляющее впечатление. Здесь благовеста нет; вообще в этой глуши далеко от всякого человеческого звука. Тихо, торжественно тихо. Лишь птички чирикают в ветвях, осторожно шуршат белки по стволам и журчит прохладная речка, исходящая из таинственной чащи и снова теряющаяся в ней. Мягкая трава, мягкий мох. Дивные ароматы мха, молодых березок и елок сливаются в один аккорд, очень близкий к мистическому запаху ладана. «Слава Всевышнему на земле и на небесах» — верно озаглавил Нестеров эту свою вдохновенную песню, столь же красивую по замыслу, как и чарующую по своей тонкой, серебристой гамма красок.
С. А. Коровин. К Троице. 1896. ГТГ.
Совершенно странная картина его «Под благовест». По ней видно, что Нестеров много живал с монахами, что он понял эту странную, малосовременную жизнь и полюбил ее так же, как полюбил ее Достоевский. Картина эта неприятна на первый взгляд. Типы — взяты, очевидно, с натуры — чуть-чуть походят на карикатуры Перова и Вл. Маковского. Нестеров не пожелал идеализировать своих любимцев и представил их такими, какими они являются на самом деле, — очень чуждыми нам, горожанам, оторванным от всякой религиозной жизни, от всякой жизни в природе и в Боге. Нам чужды и их медленная, ленивая поступь, и их понурые сосредоточенные лица, и их вечное перечитывание одних и тех же книг; нас оскорбляют также и их засаленные, грязные рясы, их жалкое, неудобное существование. Но пейзаж, развернутый позади них, дивный, весенний, хрупкий, серый, однотонный, слегка подернутый желтовато-бурыми догорающими лучами вечерней зари, все объясняет, со всем примиряет. Здесь, в этой умилительной пустыне, жизнь хорошая и люди здесь, пока они здесь, хорошие. Хороший, милый человек этот сгорбленный, старенький, грязный монашек, вечно бормочущий себе под нос какие-то священные стихи и изречения, весь ушедший в тексты, в доискивание тайного смысла загадочных божественных слов, и это для себя только, для утоления своей духовной жажды, в забвении всего остального на свете. Хороший, добрый человек и этот юноша, имеющий в себе что-то схоластическое, жесткое, семинарское, увлекающийся, быть может, честолюбивыми мечтами, лишь временно удалившийся в пустыню, набирающийся здесь сил, чтобы затем идти в свет, блистать и лгать там. Здесь на материнском лоне природы, где повсюду разлита Божья благодать, где все носит Божью печать, здесь, убаюканные бледным нежным небом, вечно глядя на далекую, пустую от людей даль, на ровное, тихое движение вод и гнущихся под ветром трав и деревьев, — здесь они чувствуют, что в них каким-то чудом возродились — для одного временно, для другого навсегда — блаженные годы детства, божественная невинность, хрустальная прозрачность и простота детской души. Нестеров, измученный жизнью, — очень сложная, мучительно сложная натура — как будто высказал в этой картине свою собственную душевную борьбу. И в нем растет и с годами крепнет, подобно тому как у этого юноши послушника, честолюбие, но и он в глубине души своей знает, как божественно хорошо безмятежное, бессуетное житье в Боге старика монаха; в глубине своей он все время рвется к этому миру. Быть может, если бы русское общество вернее оценило его, если бы оно дало ему возможность доразвиться в том направлении, которое было предначертано в его душе, Нестеров был бы цельным и чудным художником. К сожалению, успех толкает его все более и более на скользкий для истинного художника путь официальной церковной живописи и все более удаляет его от того творчества, в котором он, наверное, сумел бы сказать немало дивных и вдохновенных слов. Ведь является же он, рядом с Суриковым, единственным русским художником, хоть отчасти приблизившимся к высоким божественным словам «Идиота» и «Карамазовых».