Но тщетно спорил я с судьбой:
Она смеялась надо мной.
Впрочем, с этой безличной волей судьбы сталкиваются не только герои сюжетных лермонтовских произведений, – поэм, драм, единственного завершенного романа «Герой нашего времени», – но и лирический герой его поэзии. Вспомним: в 3-й главке Мцыри уподобляет себя листку, «грозой оторванному» от родного дерева. Но это же сравнение Лермонтов использует спустя два года в одном из последних исповедальных своих стихотворений, «Листок» («Дубовый листок оторвался от ветки родимой», 1841). Так он, с одной стороны, передаст своему лирическому герою символическую «метку» от Мцыри, подчеркнет их общность. А с другой, свяжет поэму и лирическое стихотворение общим литературным источником. Дело в том, что образ оторвавшегося от родимой ветки «листка» восходит к элегии французского поэта А. Арно, «Цветок» (1815), которую переводили многие лермонтовские современники, от Жуковского до Д. Давыдова. И в «Мцыри» отсылка к этой элегии возникает дважды: в главке 3 («грозой оторванный листок») и главке 21, где Мцыри говорит о своем «жребии» и напоминает о тюремном цветке, одиноко выросшем меж плит сырых. Из жалости цветок был перенесен в цветущий сад, «в соседство роз».
И что ж? Едва взошла заря,
Палящий луч ее обжег
В тюрьме воспитанный цветок…
Но перекличкой одного-единственного мотива (усохший листок / увядший листок) связь между исповедальным монологом Мцыри и лермонтовской поэзией в целом не ограничивается.
Так, образ Мцыри перекликается с двумя другими образами, которые встречаются во многих произведениях Лермонтова: неприкаянного Демона и ясного Ангела. Попадая в разные сюжетные обстоятельства, Мцыри сближается то с одним, то с другим. Он, как Ангел, надеется на возвращение в Эдем; как Демон, готов «рай и вечность» променять за несколько минут счастья «на родине». Подобно страдающему Демону, он томится тоской по недостижимому вольному миру; как просветленный Ангел, достигает обманчивого единства с ним:
Кругом меня цвел божий сад;
Растений радужный наряд
Хранил следы небесных слез,
И кудри виноградных лоз
Вились, красуясь меж дерев
Прозрачной зеленью листов.
В то утро был небесный свод
Так чист, что ангела полет
Прилежный взор следить бы мог;
Он так прозрачно был глубок,
Так полон ровной синевой!
Однако «ангельская», «райская» гармония тут же дает трещину; она еще не обернулась демоническим адом, но уже чревата им, его сжигающим началом.
Я в нем глазами и душой
Тонул, пока полдневный зной
Мои мечты не разогнал.
И жаждой я томиться стал.
В раю жаждой не томятся; в Эдеме нет иссушающего жара. Значит, рай, близость которого ощущает Мцыри, – мнимый; точнее, у героя нет права на вход в него. И тут становится понятно, почему в предшествующей главке, 10, вдруг промелькнул не названный по имени Демон:
…на краю
Грозящей бездны я лежал,
Где выл, крутясь, сердитый вал;
Туда вели ступени скал;
Но лишь злой дух по ним шагал,
Когда, низверженный с небес,
В подземной пропасти исчез.
Мцыри кажется, что Эдем рядом, достаточно спуститься в долину, откуда доносится сладкий голос грузинской девушки, и желанная родина снова станет твоей. А на самом деле он уже находится в зоне «страдающего демона». Он-то думал, что «был чужд людей» «как зверь»; он-то сравнивал себя со змеем: «И полз и прятался, как змей». Но на самом деле он «всего лишь» человек, и никакого слияния с природой нет и быть и не может.
И тут нужно обратить внимание на одно важное обстоятельство. Все страдающие лермонтовские герои, что Демон, что Печорин, устроены «сложно», их душевный мир соткан из противоречий, они мечутся между полюсами холодного ума и страдающего чувства. А Мцыри предельно прост, в нем нет никакой душевной раздвоенности (в отличие от Демона) или социальной неприкаянности (в отличие от Печорина). Он не разрывал с Богом, не бросал вызова природе, не проклинал людей – как падший ангел; он не вступал в конфликт с обществом, не ранил близких, не погибал от скуки – как «лишний человек». Если что его и объединяет с ними, то стремление к естественности, к вольному миру Кавказа. И все равно, «простой» герой заражен той же самой болезненной страстью познания и сомнения. И «простые» люди, и «сложные» герои одинаково беззащитны перед лицом эпохи общего разочарования.
Недаром Лермонтов вкладывает в уста Мцыри метафору тернового венца, которую двумя годами ранее применил к Пушкину («Смерть поэта»):
Напрасно прятал я в траву
Мою усталую главу;
Иссохший лист ее венцом
Терновым над моим челом
Свивался…
Кажется: где не понятый современниками Пушкин, а где Мцыри, живущий скорее чувством, чем мыслью? Но впервые образ терна и намек на будущую «терновую муку» появляется уже в 15-й главке поэмы («Я рвал отчаянной рукой/ Терновник, спутанный плющом»). Более того, этот образ во многом предсказан эпиграфом к поэме: «Вкушая, вкусих мало меда и се аз умираю». Цитата взята из Ветхого завета (Первая книга Царств); глава, послужившая источником цитаты, рассказывает о том, как библейский царь Саул запретил своим подданным вкушать пищу, пока не будет одержана победа над врагом. Сын Саула, Ионафан, ничего не зная о запрете, утолил голод каплей меда, за что был приговорен отцом к смерти. Перед казнью (которая в итоге не состоялась) он и произнес слова, взятые Лермонтовым в качестве эпиграфа. То, что Ионафан был все-таки помилован, а Мцыри – обречен, привносит в эту формулу дополнительный трагический смысл; мысль о несправедливости земного устройства усилена здесь многократно.
Те противоречия, которые обнаружил в себе Мцыри (среди монахов он юный бунтарь, среди русских – грузин; он мечтает о Родине, но давно оторвался от нее; он рвется навстречу природе, но блуждает в лесу, который не пускает его на волю; он бежит из монастыря, и все равно возвращается в него, то есть бежит по кругу), может разрешить только смерть.
Когда я стану умирать,
– И, верь, тебе не долго ждать —
Ты перенесть меня вели
В наш сад, в то место, где цвели
Акаций белых два куста.
Трава меж ними так густа!
И свежий воздух так душист,
И так прозрачно золотист
Играющий на солнце лист!
Там положить вели меня.