гуманизмом, критики таких идеалов, как совершенствование народов через приобщение к науке? То, что критикой этой занимались люди, связанные с образованием, со школой, с наукой, и занимались весело, нередко с самодовольноблагодушным смехом, придавало делу какую-то особую, щекочуще-тревожную или даже слегка извращенную пикантность.
Каким же предстает новый мир в рассуждениях высокоумных собеседников доктора Кридвиса?
Это был старо-новый, революционно-архаизированный мир, где ценности, связанные с идеей индивидуума, такие, стало быть, как правда, свобода, право, разум, целиком утратили силу, были отменены или во всяком случае получили совершенно иной смысл, чем в последние столетия, будучи оторваны от бледной теории и кроваво переосмыслены, поставлены в связь с куда более высокой инстанцией насилия, авторитета, основанной на вере диктатуры, – не каким-то реакционным, вчерашним или позавчерашним способом, а так, что это переосмысление равнялось исполненному новизны возврату человечества к теократически-средневековому укладу. Если это и реакционно, то лишь в той мере, в какой путь вокруг шара, естественно огибающий его, то есть заканчивающийся в исходной точке, можно назвать движением вспять. Таким образом, регресс и прогресс, старое и новое, прошлое и будущее сливаются воедино, а политическая правизна все больше и больше совпадает с левизной. Беспредпосылочность анализа, свободная мысль, далекая от того, чтобы объявлять себя прогрессивной, становится уделом мира отсталости и скуки. Мысли дается свобода оправдывать насилие, подобно тому, как семьсот лет назад разуму предоставляли свободу разъяснять веру, доказывать догму: на то он и существовал, на то и существует сегодня и будет существовать завтра мышление. Анализ во всяком случае получает предпосылки – какие бы то ни было, а предпосылки! Насилие, авторитет коллектива – вот они, эти предпосылки, настолько сами собой разумеющиеся, что наука вовсе и не думает считать себя несвободной. Она вполне свободна субъективно – внутри объективной скованности, настолько вошедшей в ее плоть и кровь и естественной, что никоим образом не воспринимается как обуза. Чтобы понять предстоящее, чтобы избавиться от глупого страха перед ним, достаточно вспомнить, что обязательность определенных предпосылок и священных условий никогда не была помехой фантазии и индивидуалистической смелости мысли. Напротив, именно потому, что духовная стереотипность и замкнутость были заранее, как нечто само собой разумеющееся, заданы церковью средневековому человеку, тот был в гораздо большей степени человеком фантазии, чем гражданин индивидуалистической эпохи, и мог в каждом частном случае куда беззаботнее и увереннее дать волю личному воображению.
Разве нельзя представить Лосева и Флоренского в этом собрании высоких умов? Да каждой фразе из этого фрагмента можно найти параллельные места у Лосева и Флоренского. Это вот и есть новое средневековье, которое предвидел Бердяев.
Но ведь мы не можем назвать этих людей фашистами, они не проповедуют фашизм, не программы в будущем строят, а описывают то, что есть, что появилось. Это люди, провидчески узревшие такое будущее. И у самого Томаса Манна есть замечательная формула немецкого греха: Германия, говорит он, взяла на себя вину времени.
И. Т.: Можно и другой афоризм вспомнить: Сын Человеческий должен быть предан, но горе тому, кто предаст Его.
Б. П.: Конечно. В этом и трагедия. Трагедия гения, я бы сказал. Лев Толстой не предвидел крестьянскую революцию и гибель культуры – он сам был такой революцией и погромщиком культуры. И так его ведь не Ленин трактовал, а Бердяев в сборнике «Из глубины». Так же и Маяковский был Октябрьской революцией, а не только ее певцом. То же о Платонове можно сказать, и о Блоке с его Христом во главе красногвардейских бандитов. И то же – о Флоренском и Лосеве. Это люди, через которых говорила эпоха. Это ее медиумы. Гений всегда медиум.
К счастью, эпоха оказалась не столь уж долгой, на века не растянулась. Надо было просто, как Томас Манн, уехать в Америку и оттуда наблюдать поражение дракона.
И. Т.: Америка тогда была рыцарем Ланцелотом?
Б. П.: Точно!
Hamlet. – Примеч. А. С. Пушкина.
Этот стихотворный отрывок М. О. Гершензон цитирует, вероятно, по памяти – статья была написана в тяжелейших условиях революционного времени. Именно так можно объяснить некоторые расхождения с оригинальным пушкинским текстом (приведен в квадратных скобках). Вот что пишет об этом сам ученый: «О себе могу сказать Вам немногое. Здесь очень трудно – холодно и голодно, денег на еду не хватает, стеснился для тепла крайне, мой „кабинет“ – в детской, заниматься трудно» («…Цельный и настоящий…» Из переписки и дневников М. О. Гершензона. Публ. Е. Литвин // Вопросы литературы. 2009. № 5/6. С. 409–410).