был в силе, и старался поменьше говорить или вовсе умалчивал о тех, кто попал в опалу. Поэтому язвительные современники еще при жизни прозвали официального историографа «холопом», «лакеем», «баснописцем». Его неопубликованные дневники находились под спудом и не могли быть известны Толстому, вот почему у писателя были достаточно веские основания с недоверием отнестись к многочисленным сочинениям новейшего «баснописца».
Толстой: «Все это я говорю к тому, чтобы показать неизбежность лжи в военных описаниях, служащих материалом для военных историков, и потому показать неизбежность частых несогласий художника с историком в понимании исторических событий» [117].
Итак, стоявший у двери гроба ветеран Норов предъявил автору романа свои претензии непосредственного участника исторических событий, претензии человека, жившего и действовавшего в «блестящую эпоху 1812 года». К нему присоединился другой ветеран, князь Вяземский. На первых же страницах своей брошюры Норов, как мы помним, упрекнул Толстого в том, что писатель избрал неправильную интонацию: талантливо написанные толстовские страницы с их «прекрасным, картинным слогом» произвели на Авраама Сергеевича «грустное впечатление». (Прилагательное «грустный» семь раз повторено мемуаристом!) Совершенно одинокий сановник тяжело уходил из жизни: давно снесли на погост сверстников, в 1860 году скончалась жена, и еще в младенчестве умерли дети [118]. У него остались только воспоминания. Ветеран не желал весело расставаться со своим героическим прошлым, но хотел весело перейти в небытие. Так уходили из мира во времена его юности. Но сейчас это было мудрено сделать: «громкий славою 1812 год» оказывался, по Толстому, «мыльным пузырем». Тяжело ложиться в могилу с мыслью о «мыльном пузыре». Было от чего загрустить.
Вот почему он негодовал на Толстого. Негодовал и скрупулезно выявлял мелкие неточности. Автор романа описывает дерзкую атаку павлоградцев во главе с Николаем Ростовым, увенчавшуюся успехом. Норов называет ее «ничтожной», устраняет явную опечатку (неверно указана степень Георгиевского креста, который литературный герой получил за этот «молодецкий поступок») и затем поучает незадачливого романиста. «Эту атаку надобно перенесть из сражения при Островне к сражению Тормасова при Гродечне», — уточняет мемуарист и недоуменно спрашивает: «коснувшись уже военных действий под Островною, не было ли естественнее русскому перу обрисовать молодецкие кавалерийские дела арьергарда графа Палена?» [119]
К этой теме мемуарист возвращается постоянно. Изначально заявив о своем «оскорбленном патриотическом чувстве», Норов затем на разные лады задает один и тот же риторический вопрос: «…Но не прискорбно ли видеть, что такой отличный талант автора принял ложное направление?» [120] Действительно, романист, словно бы в насмешку над чувствами читателя-патриота, «ни слова не сказал о славных для русского оружия битвах», «о славных днях нашей армии» [121]. Ветеран испытал неподдельную горечь. Талантливый автор не захотел восстановить распавшуюся связь времен и не пожелал сшивать разрывы в исторической памяти. Экс-министр народного просвещения тщился, да так и не смог понять, почему Толстой так поступил. При жизни Норова толстовские черновики еще не были напечатаны, поэтому он не мог познакомиться с набросками авторского предисловия к роману. Не был с этими набросками знаком и князь Вяземский. Но у нас такая возможность есть, и мы можем представить себе заочный обмен репликами.
Вяземский: «Но чем выше талант, тем более должен он быть осмотрителен. К тому же, признание дарования не всегда влечет за собой, не всегда застраховывает признание истины того, что воспроизводит дарование. Таланту сочувствуешь и поклоняешься; но, вместе с тем, можешь дозволить себе и оспаривать сущность и правду рассказов, когда они кажутся сомнительными и положительно-неверными» [122].
Норов: «Сколько вдохновительных строк могло бы излиться из-под искусного пера графа Толстого… Нельзя не пожелать, чтобы столь же искусное и живописное перо, каким владеет граф Толстой, передало новому поколению Русских в истинном свете их славное былое, которое бы слилось с их настоящею славою» [123].
Толстой: «Мне совестно было писать о нашем торжестве в борьбе с Бонапартовской Францией, не описав наших неудач и нашего срама. Кто не испытывал того скрытого, но неприятного чувства застенчивости и недоверия при чтении патриотических сочинений о 12-м годе. Ежели причина нашего торжества была не случайна, но лежала в сущности характера русского народа и войска, то характер этот должен был выразиться еще ярче в эпоху неудач и поражений» [124].
Толстой не захотел воспевать победы русского оружия, умалчивая о неудачах и поражениях, и не стал восторгаться действиями так называемых исторических личностей. Напротив, он низвел героев с пьедесталов и обосновал необходимость этой дегероизации. Вновь произошел заочный диалог, но на сей раз оппоненты Толстого имели возможность своевременно познакомиться с его позицией, четко сформулированной писателем на страницах журнала «Русский Архив».
Толстой: «Историк и художник, описывая историческую эпоху, имеют два совершенно различные предмета. Как историк будет не прав, ежели он будет пытаться представить историческое лицо во всей его цельности, во всей сложности отношений ко всем сторонам жизни, так и художник не исполнит своего дела, представляя лицо всегда в его значении историческом. <…>
Для историка, в смысле содействия, оказанного лицом какой-нибудь одной цели, есть герои; для художника, в смысле соответственности этого лица всем сторонам жизни, не может и не должно быть героев, а должны быть люди» [125].
Норов: «Если нет деятелей, то нет и истории: все доблести тонут в пучине забвения, и всякое одушевление подражать этим доблестям исчезает» [126].
Вяземский: «Книга „Война и мир“, за исключением романической части, не подлежащей ныне моему разбору, есть, по крайнему разумению моему, протест против 1812 года; есть апелляция на мнение, установившееся о нем в народной памяти и по изустным преданиям и на авторитете русских историков этой эпохи: школа отрицания и унижения истории под видом новой оценки ее, разуверение в народных верованиях, — все это не ново. Эта школа имеет своих преподавателей и, к сожалению, довольно много слушателей. Это уже не скептицизм, а чисто нравственно-литературный материализм. Безбожие опустошает небо и будущую жизнь. Историческое вольнодумство и неверие опустошают землю и жизнь настоящего отрицанием событий минувшего и отрешением народных личностей. <…> В упомянутой книге трудно решить и даже догадываться, где кончается история и где начинается роман, и обратно. Это переплетение, или, скорее, перепутывание истории и романа, без сомнения, вредит первой и окончательно, перед судом здравой и беспристрастной критики, не возвышает истинного достоинства последнего, то есть романа» [127].
Толстой описывает ничтожество русских военачальников, лишь случайно способных действовать удачно, но умеющих