читателю ни лекарства от чрезмерной амбиции, ни явного ответа на вопрос о том, как к ней относиться. Кроме того, если персонажи с чрезмерной амбицией из «Сумасшедшего честолюбца», «Дома сумасшедших в Шарантоне» и «Трех листков» уже заключены в психиатрические лечебницы или иным образом оказались изолированными от общества еще до начала сюжета, гоголевские «Записки…» сопровождают честолюбивого героя по улицам Петербурга на протяжении всего повествования, которое заканчивается помещением в лечебницу. Таким образом, Гоголь сочетает диагноз патологической одержимости титулом, о котором говорится в «Трех листках…», с продолжительным испанским мятежом, о котором писала «Северная пчела». Результатом оказывается сугубо двойственное описание амбиции, которая предстает ни полностью нормальной, ни очевидно патологической: не то чтобы вызывает у читателя приятное чувство, но и не психологическое расстройство, от которого можно с легкостью дистанцироваться.
В начале «Записок» Поприщин заявляет о своей амбиции, показывая, что еще надеется ее осуществить. Его социальная амбиция неразрывно связана с эротическим желанием: он говорит, что желание приблизиться к Софи, дочери своего директора, движет его стремлениями. Интересно, что Поприщин принимает близко к сердцу мнения других людей, считающих такие цели неразумными. В частности, он приводит слова начальника своего отделения, который жестко критикует Поприщина за то, что тот осмелился считать себя подходящей парой для Софи: «Ведь ты волочишься за директорской дочерью! Ну, посмотри на себя, подумай только, что ты? Ведь ты нуль, более ничего. Ведь у тебя нет ни гроша за душою» [Гоголь 1977: 161]. Монологическая форма записок (дневника) все более превращается в диалог, когда Поприщин протестует против мнения начальника отделения о его амбиции:
Я дворянин. Что ж, и я могу дослужиться. Мне еще сорок два года – время такое, в которое, по-настоящему, только начинается служба. Погоди, приятель! Будем и мы полковником, а, может быть, если бог даст, то чем-нибудь и побольше <…> Достатков нет – вот беда [Гоголь 1977: 161].
Здесь попытка Поприщина оправдаться перед собой оборачивается признанием чужого мнения, так как он понимает непреодолимость стоящих перед ним препятствий. Не имея средств, он не может вести образ жизни, достойный тех, кто заслуживает повышения, а без повышения по службе у него никогда не будет «достатков». Поприщин не расстался со своей амбицией, она служит стимулом для героя и одновременно движителем сюжета, но предмет честолюбивых желаний с самого начала кажется недостижимым.
Помимо названия повести, самое первое и четкое указание, что амбиция Поприщина – это форма сумасшествия и что развитие нарратива не приведет к ее реализации, мы видим почти в самом начале, когда вера в то, что собаки могут говорить и писать по-русски, заставляет героя последовать за одной из них через весь город. Оказывается, что собака принадлежит Софи, и интерес Поприщина рождается из безумной мысли о том, что «собачонка» занимается перепиской с другой собакой и что их письма могут намекнуть ему, как приблизиться к предмету его мечтаний. Встреча Поприщина с собаками, умеющими разговаривать и писать письма, раскрывает сложность гоголевского понимания амбиции. В строчке, вырезанной цензурой из текста «Записок», вошедшего в сборник «Арабески» 1835 года, но восстановленной по рукописной версии позднее, Поприщин озвучивает изначальную неготовность верить в то, что собаки умеют писать:
Я еще в жизни не слыхивал, чтобы собака могла писать. Правильно писать может только дворянин. Оно, конечно, некоторые и купчики-конторщики и даже крепостной народ пописывает иногда; но их писание большей частью механическое: ни запятых, ни точек, ни слога [Гоголь 1977: 159] [41].
С одной стороны, этот отрывок рисует мыслительный процесс Поприщина как комически бредовый: биологическое различие между людьми и собаками видится ему сходным с социальным – между дворянами и недворянами, а стиль механически редуцируется до пунктуации: «ни запятых, ни точек». С другой стороны, этот отрывок покушается на дворянскую монополию на культуру, коль скоро стилю можно научиться, как грамоте. Так что же кроется за словами Гоголя: насмешка над сумасшедшим честолюбцем, над российским общественным строем или над тем и другим одновременно?
Цензоры, вычеркнув этот пассаж, косвенным образом нацеленный на благородное сословие, все же допустили в печать другие, казалось бы, более крамольные части рассказа – к примеру, тот, где Поприщин, узнав, что Софи собирается замуж за камер-юнкера, разражается тирадой против Табели о рангах:
Что ж из того, что он камер-юнкер. Ведь это больше ничего кроме достоинства, не какая-нибудь вещь видимая, которую бы можно взять в руки <…> Я несколько раз уже хотел добраться, отчего происходят все эти разности. Отчего я титулярный советник и с какой стати я титулярный советник? Может быть, я какой-нибудь граф или генерал, а только так кажусь титулярным советником? Может быть, я сам еще не знаю, кто я таков [Гоголь 1977: 168].
Так дерзко ставить под сомнение общественный порядок во времена суровой официальной цензуры можно было только в безумном бреду. К этому моменту у Поприщина уже проявилось психическое расстройство (он поверил, что собаки умеют писать и разговаривать). Непоследовательность его идей подтверждается далее: герой принимает принадлежность к социальным группам за возможности, присущие членам этих групп, и, противореча собственному доводу о том, что чины – явление искусственное, а не прирожденное, заявляет, что может, сам не зная того, быть графом или генералом.
Ослабляя тональность поприщинской критики и представляя ее как болезненную и лицемерную одновременно, Гоголь сумел использовать материал своей незаконченной комедии «Владимир третьей степени» (1833). По сохранившимся фрагментам и воспоминаниям современников Гоголя ясно, что комедия задумывалась в традиции безумной амбиции. В ней рассказывается о чиновнике высокого ранга, который так лихорадочно жаждет получить орден, упомянутый в заглавии, что в итоге теряет рассудок, воображая, что он и есть тот самый орден [Гиппиус 1994: 76,131] [42]. В письме к М. П. Погодину в феврале 1833 года Гоголь пишет, что целиком поглощен этой комедией – и даже немного теряет разум, – но уже оставил работу, потому что она никогда не пройдет цензуру: «Я помешался на комедии <…> Владимир 3-ей степени, и сколько злости! смеху! соли!.. Но вдруг остановился, увидевши, что перо так и толкается об такие места, которые цензура ни за что не пропустит» [Гоголь 1940:262–263]. Действительно, жесткая цензура того времени (сильно порезавшая текст «Записок сумасшедшего») вряд ли позволила бы опубликовать произведение, гласившее, что стимулом к служению высокопоставленных членов общества может быть не патриотический порыв, а больная амбиция.
Хотя Поприщин имеет скромный чин титулярного советника, в «Записках…» есть высокопоставленный человек, мечтающий о наградах (аллюзия на главного героя «Владимира третьей