октября, сетуя в письме Вяземскому на повышенный градус происходившей накануне полемики:
Ввечеру Свербеев, Орлов, Чадаев спорили у меня так, что голова моя, и без того опустевшая, сильнее разболелась, —
Тургенев существенно расширил ее контекст:
Баратынский пишет опровержение <…> [127]. Здесь остервенение продолжается, и паче молва бывает. Чаадаев сам против себя пишет и отвечает себе языком и мнениями Орлова [ОА: 3, 336].
Возможно, Орлов, оказавшись одним из героев «молвы», сам инициировал составление письма от своего имени, которое должно было засвидетельствовать его отречение от взглядов, изложенных в ФП-1:
Вы помните, я часто говорил вам, что ваши взгляды не найдут сочувствия в соотечественниках. <…> Мой национальный инстинкт меня не обманул. <…> Абстракции, среди которых вы обитаете, скрыли от вас истинное положение вещей. <…> И коль скоро вам никого не удалось убедить, какова же может быть польза от этой публикации? [Чаадаев 2010: 429–430; ориг. по-фр.].
Чаадаев сочинял этот документ несколько дней, но в итоге цель не была достигнута – незаконченное и неподписанное письмо осталось в бумагах, изъятых при обыске 29 октября, причем на черновике сохранилась жандармская помета: «Почерк Чаадаева» [Чаадаев 2010: 825; ориг. по-фр.].
24 октября – почтовый день. Одно из писем, отправленное брату Николаю, можно разделить на три части. Сначала дается краткий обзор московских толков:
Я бываю на кое-каких пустых вечерах, которые, впрочем, с недавних пор оживляются пылкими выходками против напечатанного письма Чадаева. Особенно дамы ополчаются против него; они ярятся; в гостиных речь только и идет что о Чадаеве, и скоро двери многих для него закроются.
Далее – как, по-видимому, и в споре, произошедшем накануне, – Тургенев стремится истолковать чаадаевскую апологию католицизма как производное от его культа той исторической эпохи, которая навсегда определила главенствующую роль Римской церкви в Западной Европе:
Я тоже был зол на него за то, что он согласился на печатание вещей столь неясных, но могущих показаться сильными и личными выходками против отечества всякому, кто не знаком с главной мыслью автора, каковая заключается в безграничном восхищении средневековьем и тем, что составляло источник его существования, а именно тогдашнею церковью. И ничего более! Он сожалеет, что не было и у нас чего-то подобного: это идея, взгляд на вещи не лучше и не хуже других. Впрочем, я давно не перечитывал это письмо, а нынче, хотя и не так сильно занят, никак не могу отыскать времени, чтобы его перечесть [128].
А под конец Тургенев передает брату слухи о первых распоряжениях императора по делу «Телескопа»:
Говорят, что цензора (Болдырева) уволили, а журнал закрыли (№ 950. Л. 46; ориг. по-фр.).
Понятно, что отношение Уварова к Строганову (см. пояснение к записи от 22 октября) никоим образом не могло дойти до Москвы за два дня, и нам остается – с крайней осторожностью – заподозрить наличие приватных прогнозов на этот счет, циркулировавших в канцелярии попечителя Московского учебного округа.
Второе письмо – Жуковскому:
Я и сам не на шутку напал на Ч[аадаева], как скоро узнал, что письмо его напечатано, да и он за мое нападение тогда не на шутку рассердился; но с тех пор, как вся Москва, от мала до велика, от глупца до умника, [два знака нрзб.] опрокинулась на него и он сам пришел в какую-то робость, мне уж его жаль было. <…> Написано не для печати, и у него выпрошено. (Между нами: это не оправдание совершенное, и он сам раскаивается, что отдал его в печать.) [Гиллельсон 1974: 285; Turgenev, Žukovskij 2019: 283–284].
Это письмо Тургенев переправил через московского почт-директора Александра Булгакова:
Вот письмо Жук[овскому]. <…> Слышу, что ценсор отставлен? Не слыхал ли чего и о журналисте [Надеждине]? [Тургенев 1939: 194].
Оставалась лишь одна надежда:
Автора прикрывает цензурный устав [Там же] (см. пояснение к записи от 12 октября).
24 октября после обеда к Тургеневу пришли Свербеев, Чаадаев, Павлов и некий неназванный англичанин: «опять споры о церквах» (№ 316. Л. 56 об.). Чаадаев принес (для отправки в Петербург) письмо Марии Бравуре, известной в столичных светских кругах католичке итальянского происхождения:
До вас наверняка дойдет молва о некоей прозе, хорошо вам известной; скажите мне, прошу вас, об этом два слова. Хула и хвала так странно здесь перемешались, что я уже ничего не понимаю. В ваших краях, может быть, все совсем иначе; в любом случае, что бы вы мне ни сообщили, я услышу голос дружеский (Там же; ориг. по-фр.) [129].
В эту посылку Тургенев вложил собственное письмо Бравуре:
Кстати о прошлом, его великий ниспровергатель в том, что касается России, начинает терять философическое хладнокровие и просит вас описать ему действие, произведенное его первой филиппикой в ваших гостиных; в здешних царит прежняя ярость: все православные против него восстали, и будь я на его месте, я бы уже по одной этой причине место сие проклял. <…> Поверьте, милейшая римлянка, истинно православным является один лишь Господь, а мы сделаемся таковыми лишь в Господе. Посему, как говорил наш друг Фенелон, мы обречены терпеть все, что претерпел Господь [130] . <…> Не сумею лучше передать вам вопль московского большинства против Ч[аадаева], как приведя одну фразу великого крикуна из Коллеж де Франс, которою в курсе сравнительного законоведения характеризовал он Нерона после пожара римского: «Сей изверг поднял отцеубийственную руку на прошлое своего отечества» [131] (Там же. Л. 57–57 об.; ориг. по-фр.).
Уже передав Тургеневу свое письмо Бравуре, Чаадаев потребовал его назад и приписал к нему несколько строк:
По зрелом размышлении я бы предпочел, чтобы статья моя не была напечатана; я куда лучше ощущаю себя в уединении и безвестности, нежели на этом форуме пошлостей, коими меня осыпают; гласность явилась ко мне и учинила надо мною насилие [132]; я лишь произнес в ответ: Аминь (Там же. Л. 57; ориг. по-фр.).
Вечером 25 октября Тургенев «опять» ведет «сильные споры» с Орловым, Свербеевым и Павловым (Там же. Л. 57 об.). Употребленное здесь прилагательное не оставляет сомнений в начальном предмете спора: это – ФП-1. Однако тема неожиданно сменилась:
Орлов кольнул меня наружною благотворительностию [133], отвечал с чувством и сердцем, особливо за Цынского, кот[орый] в англ[ийском] клобе сказал о ком-то из пытаемых им: «на 80‐х розгах признался» [134]. Потерял голос