…остаюсь я безбожником с вольной душой
в этом мире, кишащем богами.212
Богоборческими сквозняками продувает вселенную Набокова. Скрепил он себя признанием превосходящих человеческие возможности сил, но даётся оно ему трудно – доза смирения отпущена ему явно недостаточная. Зато всего остального – в избытке: индивидуализма, независимости, уверенности в себе и неустанного стремления искать (или самому наводить) в любой «чаще» свой композиционный порядок. В специально посвящённой этому вопросу статье С. Блэкуэлл отмечает, что в работе с издателями «больше всего его волновали не деньги, а именно контроль (в тексте выделено курсивом – Э.Г.). Стремление держать под контролем собственный образ, тексты, личную жизнь, научную репутацию – вот что поражает нас, когда мы рассматриваем методы, к которым он прибегал, участвуя в выпуске и продаже своих книг».223
Оптимальный же контроль достигался над персонажами собственных произведений, которым Набоков переадресовал своё подданство высшей потусторонней инстанции, сам вознесясь на её место под титулом «антропоморфного божества». Даже самые дорогие и близкие по духу герои Набокова определяются им как «рабы на галерах».231
«Мы видим, как автор, Набоков, узурпирует роль всеведущего Провидения», – отмечает Бойд.242 Впрочем, к любимчикам узурпатор настроен вполне либерально, позволяя обращаться к себе в вольных переложениях адреса, иногда на грани почти интимной фривольности: «Хочется благодарить, а благодарить некого», – посылает ему привет Фёдор в «Даре», с радостью принимая дарованную ему жизнь «от Неизвестного»; или – оттенка допустимой небрежности, предполагающей сочувственное понимание покровительствующей стороны, заявление Шейда в «Бледном огне»: «Не важно было, кто они», что, как отметил Бойд, вторит самому Набокову в его воспоминаниях: «to whom it may concern».253 Или, наконец, в нормативный, универсально известный адрес подставляется другая буква, и не кем-нибудь, а философом-психологом Ван Вином в «Аде»: вместо Бог – Лог (Ложе мой, Ложе милостивый), что, по мнению В. Десятова, «…не столько смысловые альтернативы, сколько синонимы (Бог как Логос – Слово).264 Это не совсем так. Вернее, зная отношение Набокова к тому, что он называл «христианизмом», да и в целом – принципиальное его неприятие всех нормативных религий, совсем не так. Иначе, с его чувствительностью и педантизмом в отношении точности смысловых значений, букву в столь значимом слове он менять бы не стал.
Как бы то ни было, но при всех радостях комбинаторики в играх со своими персонажами, поводырь Набоков всегда при поводке, то ослабляя его для свободы манёвра, то подтягивая ближе к отметке неумолимого рока. И как же это далеко от скромно опущенного, но самодовольного взгляда иного представителя писательской братии, полагающего лестными комплименты о столь совершенной жизненности сочинённых им действующих лиц (ну совсем как живые!), что они уже и не нуждаются в направляющей воле автора, а, напротив, сами могут повести его за собой логикой своей психологической достоверности (верной дорогой идёте, товарищи!). В подобной роли – снявшего с себя ответственность за поведение и судьбу своих персонажей – Набоков непредставим, представимо лишь его возмущение самой возможностью такой постановки вопроса.
С другой стороны, модель «профанной», житейской триады (присутствующая – куда же денешься – и в ядре изысканных философских поисков Набокова) с её покорно пессимистическим, обречённым «от судьбы не уйдёшь», тоже претит Набокову – так же, как неумолимый рок греческой трагедии: он называл этот, по его мнению, дефект жанра «трагедией трагедии». Набоков, крепко держа бразды правления своими героями, в то же время предоставляет им возможность выбора, проявления свободы воли и противостояния вызовам судьбы. При этом стрелка курсора, рисующего линию судьбы, может двигаться в диапазоне между крайними точками заданной шкалы: грубой деспотией фатума, с одной стороны, и предельным противостоянием ему свободной человеческой воли – с другой. Где, в какой точке этого континуума курсор вытянет ниточку и начнёт плести узор конкретной человеческой жизни? По Набокову, по-видимому в той, которая максимально соответствует «законам его индивидуальности» (кто бы их ни устанавливал).
Учитывая уже известную нам «могучую сосредоточенность» Набокова на собственной личности с её «неутомимой и несгибаемой волей» к созданию надёжно контролируемых структур, легко представить, куда бы занесло такого персонажа, окажись он на этой воображаемой шкале. Доведённый до кипения Рок попросту выбросил бы своевольника за её пределы. Парадокс, но угрозу подобной расправы Набоков устраняет с помощью намеренного нарушения принятых границ, т.е. сознательного, запредельного проявления тех самых качеств, которые грозят ему погибелью рокового происхождения. Он просто перемахивает, одним творческим порывом образца бергсонова elan vital (прихватив весь свой индивидуальный багаж), за противоположный предел шкалы, присвоив себе роль Провидения, властного над всеми судьбами, но неподсудного никому.
Но это в творчестве, а в жизни? В июне 1926 года Набоков пишет жене, какая у него «чудесная счастливая, “своя” религия»,271 по-видимому, в основе своей та самая, о которой Вера писала уже после его смерти и в которой представление о трансцендентности «давало ему невозмутимую жизнерадостность и ясность даже при самых тяжких переживаниях».282
Была, однако, и другая женщина, познакомившаяся с Володей Набоковым задолго до Веры. Его кормилица, из самых опытных в Петербурге, «жаловалась, что её подопечный – в будущем его будет постоянно мучить бессонница – всегда бодрствовал, улыбаясь и глядя по сторонам своими ясными глазами».293 Значит, все-таки «неведомые игроки» наградили Набокова врождённой расположенностью к любознательности и радостному восприятию мира. А уж потом он сочинил, под стать себе, чудесную «свою» религию, в которой внушил своему фатуму благосклонное к себе отношение, намагнитив стрелку его компаса на указатель «счастье» с высокой степенью устойчивости даже в условиях катаклических магнитных бурь.
В конце 1921 года он писал матери из Кембриджа: «…настроение у меня всегда радостное. Если я доживу до ста лет, то и тогда душа моя будет разгуливать в коротких штанах».301 «Будем по-язычески, по-божески наслаждаться нашим временем…» – и это в Берлине 1926 года, на фоне массового оттока русской эмиграции из Германии из-за безработицы и инфляции.312 «В жизни и вообще по складу души я прямо неприлично оптимистичен и жизнерадостен», – пишет он Г. Струве, который, как и многие, ещё в 1924 году предпочёл покинуть Германию.323
Набоков разделял мнение Бергсона о том, что человек заключён в тюрьму своего «я», что каждый человек есть «наглухо заколоченный мир», неведомый для другого,334 что «…обособленность есть одна из важнейших черт жизни… Человек существует лишь постольку, поскольку он отделен от своего окружения».345 Человек выраженно аналитического склада ума, обобщений до крайности не любивший, он тем более не потерпел бы самомалейшего сомнения в совершенной оригинальности своей личности.
Тем не менее, в современных классификациях психологических типов личности нашлась ниша и для него – в компании так называемых гипертимиков: «обречённых на счастье», «солнечных натур», обладающих ярко оптимистическим складом врождённого темперамента, обусловленного (пока не выяснено) то ли особой структурой мозга, то ли его же особой биохимией.356 Комплекс черт, характерных для этой категории личностей, легко узнаваем в Набокове:
– постоянно приподнятое настроение, радостная энергия, ощущение счастья;
– уверенность в себе, высокая (иногда и завышенная) самооценка;
– высокая работоспособность;
– живость, общительность, смешливость;
– непродолжительность сна (4-5 часов);