рассказ, где Маргарита объясняет, что не желает прощения и милости от королевы, а готова принять прощение только от судьи [Spence 1852: 313–314]; по всей вероятности, к середине XIX века идея, что милость – отличительная черта и прерогатива королей, начала забываться. Кроме того, среди английских авторов находятся такие, которые рассказывают и о попытке покушения, и о королевском прощении, но не упоминают ни об оппозиции милость/правосудие, ни об «уроке», преподанном королеве; в этих вариантах Елизавета просто прощает Маргариту, поскольку та действовала из любви. Именно так, например, подана история Маргариты в многократно переиздававшейся книге английского моралиста Чарлза Калеба Колтона «Лакон, или Многое в немногих словах для людей мыслящих» [Colton 1820: 106]. Такая же трактовка встречается в английских источниках и позже; оппозиции милость/правосудие нет, например, в посвященном царствованию Елизаветы седьмом томе многотомного издания, посвященного биографиям английских королев [Strickland 1848: 100]. Но, повторяю, все это не более чем исключения. В большинстве же своем авторы, обращавшиеся к истории отважной Маргариты, твердо помнили, в чем состоит урок, который она преподала Елизавете: прерогатива королевы не столько суд, сколько милосердие.
Этот пространный (хотя отнюдь не исчерпывающий) экскурс в историю публикаций анекдота о Маргарите Ламбрен и ее «уроке королеве» был нужен, чтобы показать: если в наши дни эта героиня прочно забыта, в пушкинское время и даже много позже ее история была распространена очень широко. Теперь можно вернуться к Пушкину, в чьей библиотеке, как уже было сказано, имелась книга с изложением анекдота о Маргарите Ламбрен. Следует, кстати, добавить, что эта история могла оказаться в поле зрения Пушкина и раньше, поскольку в 1816 году она была напечатана в июньском номере «Вестника Европы» (ч. 87. № 11. С. 233–234; ц/р 19 мая 1816 года) под названием «Великодушие Королевы Елизаветы» и с пометой в конце [Из Morgenblatt У.]. Пушкин весной 1816 года послал главному редактору «Вестника Европы» Каченовскому три стихотворения; ни одно из них опубликовано не было, но 10 июля, судя по письму А. М. Горчакова к А. Н. Пещурову, Пушкин все еще ждал их напечатания [Летопись 1999: 1, 86] – и, значит, в июне журнал почти наверняка проглядывал. Однако даже если допустить, что Пушкин обратил внимание на историю Маргариты Ламбрен в 1816 году, гораздо более вероятно, что во время работы над «Капитанской дочкой» он держал в памяти анекдот из французской книги 1832 года.
Обычно главным беллетристическим источником сцены в царскосельском саду называют эпизод из романа Вальтера Скотта «Эдинбургская темница» (1818), где героиня Джини Динс просит королеву помиловать ее сестру [163]. В самом деле, сходных черт очень много: встреча происходит в саду, просительница лишь подозревает, что говорит с королевой, но не уверена в этом; в конце она падает на колени перед своей царственной благодетельницей, так же как Марья Ивановна к ногам Екатерины (и, замечу кстати, как Маргарита Ламбрен в варианте «Вестника Европы» [164]). Однако на фоне истории Маргариты гораздо яснее проступает отличие аргументов Джини Динс от тех, какие предъявляет монархине пушкинская Марья Ивановна. Она, как известно, просит «милости, а не правосудия». Так вот, этого противопоставления вовсе нет в пламенной речи Джини; она лишь настаивает, что вина сестры не доказана и что ее собеседнице будет сладостно вспоминать о спасенной ею человеческой жизни; о том, что подобное милосердие – королевская прерогатива, просительница не упоминает. Она, конечно, тоже в определенном смысле преподает урок королеве, но в отличие от Маргариты – и Марьи Ивановны – апеллирует при этом к человеческим чувствам, а не к королевскому статусу [165].
Хронологически и лингвистически ближе к пушкинской повести оппозиция милость/правосудие была развернута в «восточной повести» Ф. В. Булгарина, которая так и называется – «Милость и правосудие» (1822) [Осповат 1998]. Однако милость здесь окрашена в слишком негативные тона; ее удостаивается человек подлый, и тем самым царский милостивый жест отчасти компрометируется. Вдобавок мораль булгаринской повести не в «уроке королеве», а в уроке подданным, которым предлагают смириться и не искать счастья, поскольку «в жизни есть много прекрасного и без счастия».
В обширной литературе о «Капитанской дочке» можно, на мой взгляд, выделить четыре наиболее влиятельные трактовки оппозиции милость/правосудие в финале «Капитанской дочки».
Первая трактовка принадлежит Ю. М. Лотману, считавшему, что здесь Пушкин продемонстрировал чаемое «возведение человечности в государственный принцип»; в милости монарха проявляется его «подлинно человеческое отношение» к подданным [Лотман 1995 б: 223].
Вторая была выдвинута В. Э. Вацуро; с его точки зрения, в просветительских теориях, которым наследует Пушкин,
«милость» и «правосудие» не противопоставлены, но сопоставлены. они интегрированы в понятии «правота» – атрибуте идеального монарха [Вацуро 1986: 318].
Третья, предложенная А. А. Долининым, связывает
тему милости у позднего Пушкина не столько с просветительскими концепциями правосудия, где обычно ищут ее истоки, сколько с христианской каритативной этикой [Долинин 2007: 250].
И наконец, четвертая трактовка вытекает из статьи М. С. Неклюдовой, напомнившей о возникшей еще задолго до эпохи Просвещения теории, согласно которой милость – королевская прерогатива, исключительное право и способность короля [Неклюдова 2000] (см. также: [Долинин 2009: 43; Муравьева 2012: 462–463]). Монтескье, утверждающий, что право помилования – прекраснейший атрибут королевской власти и, следовательно, в монархии государь не может быть судьей, поскольку в этом случае он будет входить в противоречие с самим собой, лишь рационализирует эти древние представления, о которых хорошо помнили и те, кто публиковали анекдот о Маргарите Ламбрен, и те, кто его читали. Речь, разумеется, не идет о том, что Маша Миронова была знакома с одной из этих многочисленных публикаций. Однако, руководствуясь своей, по выражению А. Л. Осповата, «стратегической интуицией», она действовала в точном соответствии с логикой Маргариты Ламбрен и тоже просила у императрицы «милости, а не правосудия».
Между прочим, реальная Екатерина тоже превосходно знала о том, что милость не прихоть, а, так сказать, почетная обязанность монархов, подтверждающая их царственную природу. Делая выписки для «Наказа», она процитировала из «Духа законов» (VI, V): «Наиболее прекрасным атрибутом монарха является милость [celui de faire grâce]». Однако в окончательную редакцию императрица этот тезис не включила [Наказ 2018: 128]; сходным образом в повести Пушкина она тоже в конечном счете выбирает не милость, а правосудие.
Не вникая в суть дела (недолгий промежуток, разделявший встречу в саду и аудиенцию во дворце, не давал для этого никакой возможности), императрица не только помиловала Гринева, но и облекла свою милость в ту форму, которой удовлетворялась или обманывалась дворянская честь: «Дело ваше кончено. Я убеждена в невинности