в 1835 году, когда он преподавал (!) историю, в С.-Петербургском университете. Это преподавание, правду сказать, происходило оригинальным образом. Во-первых, Гоголь из трех лекций непременно пропускал две; во-вторых, даже когда он появлялся на кафедре, – он не говорил, а шептал что-то весьма несвязное, показывал нам маленькие гравюры на стали, изображавшие виды Палестины и других восточных стран, и все время ужасно конфузился. Мы все были убеждены (и едва ли мы ошибались), что он ничего не смыслит в истории – и что г. Гоголь-Яновский, наш профессор (он так именовался в расписании лекций), не имеет ничего общего с писателем Гоголем» [Тургенев 1934: 149; Worrall 1982: 188n2].
Друзья жениха, свадебный каравай, девичник.
Как пишут Роман Коропецкий и Роберт Романчук, «украинский фольклор, публиковавшийся в русских журналах вот уже четверть века, а также возродившийся интерес к полной ярких событий истории этого региона сформировали у русского читателя причудливый набор ассоциаций, относившихся к украинцам – народу одновременно и хорошо знакомому, и экзотичному» [Koropeckyj, Romanchuk 2003: 542–543].
Впервые опубликовано: [Белинский 1842].
Гоголю лучше удавалось придумывать неологизмы и использовать различные словоформы, неправильные с грамматической точки зрения, в прозе, чем в поэзии. Гиппиус пишет, что во многом из-за этого Гоголь и провалился в качестве поэта: «…иногда появляется смесь русского с украинским, а иногда и просто украинское слово. В общем, восприняв манеру поэтов пушкинской школы, Гоголь подчас способен обнаружить поразительную беспомощность и безвкусие» [Гиппиус 1994: 25].
В том же 1829 году, когда Гоголь приступил к написанию «Вечеров…», Н. И. Гнедич опубликовал свой перевод «Илиады», который был высоко оценен современниками, в том числе Пушкиным [Wes 1992: 135].
К ним относятся, например, полные масонских аллюзий эпические поэмы Хераскова [Baehr 1991: 99-113].
Эпические и этнографические литературные тенденции 1820-30-х годов были таковы, что место Петербурга в системе этих координат являлось предметом спора. Вот что писал об этом Лотман: «Как столица, символический центр России, новый Рим – Петербург должен был быть эмблемой страны, ее выражением. Но как резиденция, которой приданы черты анти-Москвы, он мог быть только антитезой России» [Лотман 2004: 333].
См. также книги Марковича и Ригельмана. Карпук полагает, что Ригельман, собиравший украинский фольклор в 1785–1786 годах, мог быть одним из источников Гоголя в том, что касалось женских причесок [Karpuk 1997: 224; Маркович 1798; Ригельман 1847].
Как пишет Виктор Эрлих, «если в “Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем” пространственной метафорой гоголевской картины мира является украинская глухомань с ее смертной тоской, то в “Невском проспекте” и “Записках сумасшедшего” такая же безысходность свойственна уже столичной ярмарке тщеславия» [Erlich 1969: 75].
Подробнее об истории русских и украинских денег см. у Вернадского и Прозоровского [Vernadsky 1973: 121–123; Прозоровский 1865].
Гоголевские истории, происходящие на Невском проспекте, передают страх города перед толпой, вызывающий в памяти известное высказывание Элиаса Канетти о том, что «разрушение изваяний – это отрицание иерархий, которые отныне не признаются» [Канетти 1997: 24]. Мощь необузданной толпы пугает столицу империи, угрожая уничтожить ее культуру и цивилизацию. Как писал Лотман, в XIX веке возник страх перед непонятным языком. «Так, отставной гусарский поручик князь П. Максудов доносил властям в январе 1826 г., что подслушал на Невском проспекте “подозрительный разговор по-французски”». Не понимая, о чем идет речь, он записал русскими буквами бессмысленный набор слов. В этой статье Лотман ссылается на Л. Н. Толстого [Лотман 2002: 333; Толстой 1978–1985, 2: 195–198].
Льюис Бэгби указывает на то, что в начале 1830-х годов Бестужев-Марлинский создавал романтический стиль, который, после публикации в 1834 году «Морехода Никитина», противопоставлялся гоголевской прозе [Bagby 1995:292].
Известно, что у Гоголя была фобия, связанная с рынками и товарно-денежными отношениями; все это нашло отражение в его творчестве. Высказывалось предположение, что, когда Гоголь был ребенком, его семья, хотя и принадлежавшая к помещичьему сословию, испытывала трудности в обращении с деньгами. Гиппиус пишет, что Гоголи «в общем с трудом приспособились к замене натурального хозяйства денежным» [Гиппиус 1994: 14].
Как пишет Гавриэль Шапиро, «цыгане появляются только в ранних украинских повестях Гоголя, и их образ всегда выдержан в рамках вертепной традиции» [Shapiro 1993: 52].
Хотя в современном русском языке слово «жид» является оскорбительным, в первой половине XIX века, когда Гоголь писал свои повести, оно не всегда носило негативный смысл. Слово «еврей», лишенное отрицательных коннотаций, получило большее распространение во второй половине XIX века. В украинском языке слово «жид» оставалось нейтральным вплоть до XX века.
О восприятии евреев как чужаков в казачьем мире см. захватывающую книгу Гэри Розеншильда [Rosenshield 2008: 43–49].
Как пишет Джордж Грабович, «даже если они просто посредники, имеющие доступ к обеим сторонам, доверять им нельзя» [Grabowicz 1990: 331].
Серия подобных восстаний случилась и при Екатерине II, которая постепенно ограничивала права украинских казаков и крестьян, передавая все больше власти дворянству. Самым известным из них стало восстание под предводительством Емельяна Пугачева в 1770-х годах [Шеин 1902: 150].
Фигуру Янкеля, изображенного Гоголем как культурный анахронизм, можно анализировать в рамках теории Гегеля об устаревших стадиях развития общества. Евреи, представляющие устаревшие язык и культуру, больше не являются народом, активно участвующим в гегелевской «всемирной истории» – в данном случае в истории панславянской Российской империи. Как показал Эдвард Саид, националистическая иерархия Гегеля основана на том, что Восток (Orient) в восприятии Запада является антитезой прогресса и отрицанием истории. В повести Гоголя Янкель предстает комическим антигероем, противопоставленным благородному Тарасу [Said 2003].
Радин писал о роли трикстера в устной традиции индейцев Северной Америки. Однако этот архетип существует и в восточноевропейской литературе, особенно если мы говорим о персонажах, взятых из вертепного театра.