зрения представителей этих обществ, не оценивая их этически. Вот такие нравы. Вот так они видят, так переживают. Иногда казнят своих сыновей, что поделать.
Образ Андрия соединяет в себе взаимоисключащие, полярные культуры: «оседлую» польскую и «кочевую» запорожскую. Он принадлежит как миру «православного воинства», так и миру европеизированного католицизма. В нем сталкиваются две разные «стадии» человеческой истории. Казачество, живущее по законам эпоса, не знающее государственности, сильное своей неупорядоченностью, дикой вольницей и первобытным демократизмом, и – огосударствленное шляхетство, «где бывают короли, князья и все, что ни есть лучшего в вельможном рыцарстве». Такова художественная версия истории, которую создает в своей повести Гоголь, и в ее рамку он помещает все события и всех ее героев.
Тарас и Остап – герои эпоса, поэтому они изображаются широкими мазками, от них бесполезно требовать доброты или утонченности. Польская красавица – героиня европейского романа, от нее бесполезно требовать бесстрашия. «Жиды», изображенные Гоголем с нескрываемым презрением, безродны, а потому свободно снуют туда и сюда. И лишь в Андрие есть как черты героя эпоса, так и черты героя романа. Рожденный казаком, он «заражается» польским духом, раздваивается между полюсами – и гибнет. Губит его, конечно же, любовь. Но некий надлом присутствует в его образе изначально.
Андрий, вернувшийся из бурсы, ни в чем не уступает Остапу. Могуч, как он, ростом в сажень, смел, хорош собою. В бою он беспредельно храбр, удачлив. Однако на его образ постоянно ложится легкая тень. В первой же сцене повести – сцене возвращения – он слишком просто «спускает» Тарасу насмешку над собою, тогда как Остап, «правильный» сын, идет с отцом на кулаки. Кроме того, Андрий слишком тепло обнимает мать. В стилизованном мире «Тараса Бульбы» торжествует подчеркнуто мужская этика запорожцев, не признающая равенства женщины и мужчины. Только жалкий «жид» привязан к женщине и в минуту опасности прячется под юбкою «жидовки». Настоящий казак ставит своего друга выше, чем «бабу», а его семейные, родственные чувства куда слабее, чем чувство братства, товарищества.
Образ Андрия с самого начала слегка сдвинут к «женскому» полюсу. Мало того, он даже не скрывает свои чувства. (Вновь в отличие от Остапа, который тоже тронут материнскими слезами, но виду не подает.) В бою Андрий не просто совершает подвиги, но погружается «в очаровательную музыку пуль и снарядов». То есть и здесь отдается во власть чувства, живет жизнью сердца, а не героическим сознанием воина и патриота. Наконец, во время осады Дубно Андрий, вместо того чтобы наесться, напиться и заснуть, как положено порядочному казаку, напряженно вглядывается в беспредельное небо. Так будет вглядываться в вечное небо над Аустерлицем кн. Андрей Болконский («Война и мир» Л.Н. Толстого). Но что хорошо для героя военной эпопеи XIX века, то ужасно для героя военного эпоса времен «малороссийского рыцарства». Дело воина – побеждать, а не созерцать небеса и меланхолически размышлять.
Андрий слишком человечен, чтобы быть хорошим запорожцем. Чрезмерная утонченность и развитость его душевной жизни, несовместная с верностью отцовским заветам, – вот первопричина нравственного падения. Податливость на страшный соблазн женской красоты, превращающая Андрия из эпического героя в персонаж современного романа, – всего лишь следствие непоправимой смены жизненных ориентиров. Андрий не может не тянуться к женщине, ибо она изменчива, психологична, восторженна, как он сам.
Во время первого же, киевского, свидания с прекрасной полькой, дочерью ковенского (позже – дубновского) воеводы, красавицей, белой, как снег, и пронзительно-черноокой, та потешается над непрошеным гостем, надевая ему на губу серьгу, накидывая кисейную шемизетку. То есть – переодевая женщиной. Это не просто игра, не просто насмешка капризной польской красавицы над украинским «парубком», который прокрался в ее комнату через дымоход. (Что само по себе показательно и бросает на героя сомнительно-демоническую тень.) Но это еще и своеобразное «ритуальное переодевание» мужчины в женщину, которое выявляет его внутреннюю «женственность» и в конечном счете предрекает его грядущее перерождение. Тот, кто согласился играть в подобную игру, кто изменил своей «мужской» казачьей природе, тот в военизированном мире гоголевской повести обречен рано или поздно изменить вере, отечеству, товариществу.
И следующий шаг в сторону от запорожского казачества (а значит, по логике стилизованного эпоса, в пропасть) герой-перевертыш делает очень скоро, задолго до окончательного перехода на польскую «сторону. Спустя несколько дней после «свидания» он случайно видит свою возлюбленную в костеле. То есть в самый разгар религиозной вражды между православием и католицизмом, накануне унии, из-за которой Сечь и подымется вскоре войной на Польшу, Андрий заходит в католические храмы. Красота для него уже выше «правды» и дороже веры.
Неудивительно поэтому, что в конце концов он выпадает из великого казачьего единства и что от этого провала его не способны удержать ни благословение матери, ни кипарисный образ, присланный ею из Межигорского киевского монастыря. Узнав от истощенной служанки польской красавицы о голоде, царящем в осажденной крепости (съедено все вплоть до мышей), Андрий немедленно откликается на мольбу возлюбленной польки о помощи. Тогда как дочь врага не может, не должна интересовать «полноценного» запорожца даже в качестве наложницы; полькам в этом диком мире запорожской этики положено вырезать груди, убивать младенцев. Вытащив из-под головы Остапа мешок с хлебом (между тем Остап даже во сне продолжает ненавидеть врагов и восклицает: «Ловите чертова ляха!»), Андрий отправляется на вражескую сторону.
Переход этот описан автором как переход из яви в навь и служит своего рода параллелью киевскому визиту к польке. Тогда Андрий проник в ее комнату через «нечистый» демонический дымоход; теперь он спускается под землю – в тайный тоннель, подобие преисподней. Тогда дело происходило ночью, во время власти тьмы, и теперь Андрий крадется к подземному ходу в неверном свете луны. Само подземелье, в стенах которого стоят гробы католических монахов, сравнивается с киевскими пещерами. Только это святость «неправильная», «чужая». Если путь сквозь киевские пещеры символизирует дорогу через смерть в жизнь вечную, то дубновские пещеры – это путь из жизни в смерть. Подземная икона католической Мадонны, перед которой зажжена лампада, соблазнительно похожа на возлюбленную Андрия. Чтобы войти в осажденный город, он должен сначала пройти через сакральное пространство костела и как бы окончательно «окатоличиться».
В Дубно тоже все перевернуто, окрашено в мертвенные тона: на улице лежит умершая «жидовка» с полуживым младенцем, который «злобно» скручивает пальцами высохшую грудь матери; нищий, выпросивший у Андрия каравай, умирает в корчах. И «питающая» материнская грудь, и хлеб, который служит символом жизни и напоминает запорожцам о евхаристии, в потустороннем пространстве польского города способны служить аллегориями, а подчас и непосредственными источниками гибели. Но Андрий всего этого как