Ты белые руки сложила крестом,
лицо до бровей под зеленым хрустом,
ни плата тебе, ни косынки —
бейсбольная кепка в посылке.
Износится кепка – пришлют паранджу,
за так, по-соседски. И что я скажу,
как сын, устыдившийся срама:
«Ну вот и приехали, мама».
Мы ехали шагом, мы мчались в боях,
мы ровно полмира держали в зубах,
мы, выше чернил и бумаги,
писали свое на рейхстаге.
Свое – это грех, нищета, кабала.
Но чем ты была и зачем ты была,
яснее, часть мира шестая,
вот эти скрижали листая.
Последний рассудок первач помрачал.
Ругали, таскали тебя по врачам,
но ты выгрызала торпеду
и снова пила за Победу.
Дозволь же и мне опрокинуть до дна,
теперь не шестая, а просто одна.
А значит, без громкого тоста,
без иста, без веста, без оста.
Присядем на камень, пугая ворон.
Ворон за ворон не считая, урон
державным своим эпатажем
ужо нанесем – и завяжем.
Подумаем лучше о наших делах:
налево – Мамона, направо – Аллах.
Нас кличут почившими в Бозе,
и девки хохочут в обозе.
Поедешь налево – умрешь от огня.
Поедешь направо – утопишь коня.
Туман расстилается прямо.
Поехали по небу, мама.
Да, эти стихи просятся в хрестоматию школьную, с юных лет, с младых ногтей их знать – ну вот как «Люблю тебя, Петра творенье…». Кстати, не случайная ассоциация: оба текста о русской истории – какой она была и какой стала. То есть еще третье припоминая: насмешка горькая обманутого сына над промотавшимся отцом. Но ни в коем случае не сатирическая злость: здесь боль, а не злость. И больше чем боль – надежда. Даже не надежда на лучшее будущее, что называется, а примиренность с судьбой, готовность ей и дальше следовать. Неудача ли, крах? Нет, но некое довременное и безвременное провидение: наша родина – на небесах. Это глубочайшая русская интуиция, которую первыми еще славянофилы выразили: Россия – это страна не от мира сего, русский народ не заинтересован в земном благополучии. И это не в вину надо ему ставить, а как бы преклониться перед такой судьбой. Недаром тут эпиграф из Блока, он об этом же писал, это его, Блока, постоянная, даже можно сказать, единственная тема. Прекрасная Дама и дальнейшие ее модификации – только подступ к ней. «Русь моя, жизнь моя, долго ль нам маяться…» И этим стихотворением Денис Новиков сразу же попал в колею русской классики. И сам стал классиком – я не боюсь этого слова. Он не уйдет из русской поэзии. Она его не отпустит.
И. Т.: Он-то не уйдет из русской поэзии, можно с вами согласиться, но сама поэзия ушла из русской жизни. Не в том смысле, что таковая стала всячески прозаичной, а в том, что поэзия, бывшая чуть ли не родовой чертой русского – даже не жизни, а быта, – перестала восприниматься в этом ее качестве обязательной культурной константы. Поэзия есть – вы сами не раз говорили, Борис Михайлович, что поэзия так же неискоренима, как религия, – и поэты есть, но она и они не делают нынче погоды, это теперь маргиналия, а не основной культурный поток.
Но как бы ни было хорошо и даже великолепно то или иное стихотворение, одного текста все же мало, чтобы судить о поэте. Что вы скажете о Денисе Новикове в целом?
Б. П.: Для начала вспомним, что о нем Иосиф Бродский сказал, написавший предисловие к его сборнику «Окно в январе»: Денис Новиков, вне всякого сомнения, – частный голос. Оно и понятно: никакой ангажированности, поэт жил уже как бы в свободной стране, по крайней мере, никто уже не мешал ему писать стихи…
И. Т.: И даже печатать.
Б. П.: Само собой разумеется. Но при этом нельзя не заметить, что тематически Денис Новиков очень явственно ориентирован на реалии нынешней российской жизни, живет и пишет отнюдь не на Парнасе. И еще очень ощутима у него тема некоего междумирья, как сказал бы Баратынский, – пребывания в двух мирах: российском, русском – и другом, заграничном. Здесь отражен самый настоящий, невыдуманный биографический факт: мы уже говорили, что Денис Новиков не раз и подолгу жил в Англии. Была там у него любовь и даже семья – обе не получившиеся. И дочка в Англии осталась. И вот эта биографическая деталь родила тему ухода и возвращения. Поэт как бы висит в воздухе, в некоем эфире.
И. Т.: Вольный сын эфира.
Б. П.: Да, но вне какого-либо демонизма. Вот именно: чуть ли не быт. Но это не мешает сильным чувствам.
Долетит мой ковер-самолет
из заморских краев корабельных,
и отечество зад наперед —
как накатит, аж слезы на бельмах.
<…>
Тот и царь, чьи коровы тучней.
Что сказать? Стало больше престижу.
Как бы этак назвать поточней,
но не грубо? – А так: НЕНАВИЖУ
загулявшее это хамье,
эту псарню под вывеской «Ройял».
Так устроено сердце мое,
и не я это сердце устроил.
<…>
И еще. Как наследный москвич
(гол мой зад, но античен мой перед),
клевету отвергаю: опричь
слез она ничему и не верит.
Вот моя расписная слеза.
Это, знаешь, как зернышко риса.
Кто я был? Корабельная крыса.
Я вернулся. Прости меня за…
Ощущается даже чувство вины и просьба о прощении. Поэт даже готов признать, что жизнь на родине в его отсутствие стала как бы и лучше («коровы тучней»). Но дело не в коровах, а в пастухах: эти пастыри – хамье, которое он ненавидит. Вот это основной тон поэзии Дениса Новикова, если брать ее тематически. Поэт уходит из чужих стран, но снова возникает мотив побега, в своей ему нехорошо. Чисто поэтическая надмирность, междумирье, как мы сказали, имеет вполне узнаваемые социальные характеристики. Поэту не нравится новая Россия, ненавистны новые русские. Это они делают погоду, при которой поэзии не остается места в стране, в культурном ее багаже.
И снова возникает мотив побега. Где коровы, там и фараоны, фараонов плен. «Ибо плен фараонов отечество наше». А куда от фараонов сбегать? Опять же в некий условный Израиль, который в случае Дениса Новикова оказался настоящим, причем не жильем уже, а могилой. Такова его зловещая символика, в наше вольное время предстоящая как бы и бытовыми обстоятельствами.