ждал; мне это показалось прямо диким, я открыл шкаф, взял капли и стал их закапывать; медсестра вскочила и стала ругаться, что я «неуправляемый»; конечно, этому предшествовала уже двухнедельная история моих нарушений порядка, но формулировка мне запомнилась.
Тем, как мы обустраиваем свою повседневность и строим планы, всё время пытаются управлять государства, общества, комьюнити, технологические корпорации и другие акторы. Даже если нам кажется, что мы различаем их контроль и сами совершаем выбор, — соображения, которыми мы руководствуемся, могут быть навязанными, а категории, которые кажутся естественными и сами собой разумеющимися, — могут быть хлипким конструктом из ложных предпосылок. С оформлением сексуальности как отдельной сферы в конце 19 века интимные отношения стали одной из главных точек контроля государствами и социальными институтами. В любви и близостях нет ничего универсального или «естественного»; те способы делить время и пространство, определять себя и относиться к людям, которые сегодня понимают под любовью, состоят из набора действий, сценариев, ритуалов и выборов; для разных сообществ и регионов они существуют в разных конфигурациях и всё время меняются. Эти элементы поведения в обществах ранжируются по степени допустимости, обуславливая и встраиваясь в существующие иерархии. Человек сегодня — это, среди прочего, место пересечения разнообразных векторов давления и контроля. Чтобы решить, как любить и как быть вместе в меняющемся мире, для начала неплохо понять, какие силы регулируют и регламентируют эти отношения сейчас.
В 1990 году Жиль Делёз опубликовал короткий текст Postscript on the Societies of Control, в котором наметил контуры «обществ контроля», приходящих на смену «дисциплинарным обществам» Мишеля Фуко. Последний описывал систему социального управления, проводящую тела людей через цепочку закрытых учреждений — семью, школу, казарму, фабрику, госпиталь или тюрьму. Каждое из них вынуждало человека начинать жизнь заново и отрицало предыдущее, хотя все они были связаны общей логикой стадиальности и дисциплины. Через это, а также через отказ от публичных казней и переход от физических наказаний к лишению свободы властный режим выстраивал упорядоченное общество из зафиксированных на определённых местах тел, используемых для повышения продуктивности индустриального производства. При этом власть начала растворяться, делаясь, с одной стороны, неуловимой для проверки, а с другой — неразличимой, что приводило к интернализации дисциплины членами общества: усваивая неотвратимость наказания, люди начинали управлять сами собой спущенными сверху нормами. Эта система контроля в западных обществах была наглядной на протяжении 18 и 19 века, а уже после Второй Мировой, пишет Делёз, «общество дисциплины было тем, чем мы уже не были». Теперь все эти институции: тюрьма, больница, фабрика, школа, семья — находятся в затяжном кризисе и, несмотря на обещание их реформ и вообще реформу как обещание, мы понимаем, что это зомби-структуры и остаётся только держать людей трудоустроенными, пока новые силы — общества контроля — не появятся на пороге. Эти новые силы осуществляют управление иначе: точки начала и конца в индивидуальной жизни либо размыты, либо не существуют вовсе; на смену фабрике приходит корпорация, которой не нужна изолированность: наоборот, её интерес в том, чтобы проникнуть на разные уровни некогда закрытых институций: в лечение, в образование, в государственное управление. В 90-м году, на заре глобального интернета, Делёз описывает процесс рассредоточения власти, приводящий к ещё большему её растворению и интернализации членами обществ. Частью этого процесса является усиление бюрократии как структуры, где невозможно найти ответственных.
Он связывает эти процессы с мутациями капитализма в неолиберализм (хотя конкретно это слово он не употребляет). Делёз буквально называет деньги точкой, в которой наглядно видна разница между обществами дисциплины и контроля — первое апеллирует к устойчивому курсу золота, второе — к плавающему курсу обмена. Глобальная акселерация неолиберализма стала в социальных науках одним из общих знаменателей, исходя из которого анализируются общественные динамики. Его дисперсность и неуловимость идёт синхронно с растворением власти; в публицистике на темы режимов капитализма это один из расхожих тропов: якобы его повсеместность и способность включать в себя даже жесты, направленные против него, делает почти невозможной борьбу с ним. Те же процессы с другой стороны описывает, например, Зигмунт Бауман в книге «Текучая современность». Уход от фиксированных границ внутри обществ к свободно протекающему через тела неолиберализму с его коммодификацией всего, по Бауману, приводит к уничтожению ригидности общества и связей внутри него. «Процесс плавки твёрдых тел» обнажает социальную структуру и делает отношения между людьми уязвимыми, безоружными перед гибкими правилами капитализма. Бауман цитирует Томаса Карлайла, предлагавшего «из многих уз, лежащих в основе человеческих отношений и взаимных обязанностей, оставить только денежные отношения». Звучит как липкий кошмар, но в неолиберальных обществах произошло ровно это.
В качестве идеальной архитектуры дисциплинарных обществ Фуко приводит паноптикон, «проект идеальной тюрьмы» Джереми Бентама: в ней власть может осуществлять дисциплину, оставаясь анонимной. Бауман же цитирует социолога Томаса Матиесена, утверждающего, что в 20 и 21 веках акторы в этой тюрьме поменялись местами: теперь многие смотрят на немногих; зрелища заменили надзор, сохранив его дисциплинирующую силу, и теперь подчинение стандартам происходит через соблазн и искушение, а не через принуждение, и реализуется под видом личных желаний [1]. А Лора Кипнис в книге Against Love из 2003 года вопрошает: «И почему современная любовь развилась таким образом, что максимизирует подчинение и минимизирует свободу? <…> если самые элегантные формы социального контроля — те, которые упакованы в обёртку персональных потребностей и удовлетворений, — кому нужны полицейские на каждом углу? Как удобно, что мы самы горим желанием контролировать себя и тех, кого мы любим, — и называем это счастливой жизнью».
Формулу «надзирать и наказывать», которая выражает жесты биополитики Фуко, доводит до «надзирать и уничтожать» философ Грегуар Шамаю в работе «Теория дрона» [2]. Та политика контроля, которую он анализирует и которая стала возможна с появлением беспилотных дронов на вооружении, — конечно, в первую очередь (пост)колониальна и направлена за границы «первого мира». Но эмоциональные и этические режимы, которые в этой политике проявляются, дают понять, что и сами граждане этих стран (у Шамаю, в первую очередь, США) могут довольно скоро стать (и уже в отдельных случаях становятся) объектом такого контроля. Шамаю пишет, что дроны позволяют «проецировать власть, не проецируя уязвимости». Это следующая ступень растворения власти, — теперь вообще непонятно, кому предъявить за удар с поражающим диаметром в 15 метров, учитывая всё большее исключение человека из процесса управления дроном и всё большую непрозрачность определения легитимности цели удара. Шамаю описывает всё лицемерие называния дрона «более гуманным и более этичным видом оружия» — через него в политику по отношению к маргинализуемым этничностям возвращается публичная казнь без возможности