Ознакомительная версия.
У стариков Жуковых она была от поезда до поезда. Там она нашла такую раскаленную атмосферу вражды и такую тайную войну, что задерживаться нельзя было ни на один час, тем более что ее приезд очень усилил детскую сторону. После первых ошеломляющих объятий и слез дети оставили мать и бросились на врага.
У Оли личико сделалось злым и нахмуренным, и на нем было написано только одно: беспощадность. Она входила в комнаты с большой палкой и старалась колотить этой палкой по всему решительно: по столам и стульям, по подоконникам, она только стекло почему-то не била. Старики старались отнять у нее палку и спрятать. Потеряв оружие, Оля замахивалась ручонкой на деда, закусывала губу и шла искать другую палку, не теряя на лице выражения беспощадности. Дедушка следил за ней настороженным глазом разведчика и говорил:
– Плохих воспитали детей, сударыня! Разве это ребенок? Это моровое поветрие!
Игорь смотрит на дедушку с искренним презрением:
– Это вы моровое поветрие! Вы имеете право бить нас ремешками? Имеете право?
– Не лазьте по деревьям!
– Жаднюги! – с отвращением продолжает Игорь. – Сквалыги! Скупердяи! Он – Кощей, а она – Баба-яга!
– Игорь! Что ты говоришь! – останавливает сына мать.
– Ого! Он еще и не так говорил. Скажи, как ты говорил?
– Как я говорил? Отцу они такого наговорили! – Игорь передразнил: – У нас ваши птенчики, как у Христа за пазухой. У Христа! Он сам, как Христос, ха. По десять вишен на обед! За пазухой! А что он про тебя говорил? Говорил: ваша мать за отцом поплакала, поплакала!
В переполненном твердом вагоне, кое-как разместив вещи и детей, Евгения Алексеевна оглянулась с отчаянием, как будто только что выскочила из горящего дома. У Оли и в вагоне оставалось на лице выражение беспощадности, и она не интересовалась ни окнами, ни коровами. Игорь без конца вспоминал отдельные случаи и словечки. Евгения Алексеевна смотрела на детей, и ей хотелось плакать не то от любви, не то от горя.
Снова у Евгении Алексеевны потекли дни, наполненные активностью сердца, заботами и одиночеством. Одиночество пришло новое, независимое от людей и дел. Оно таилось в глубине души, питалось гневом и любовью. Но гнев отодвинул любовь в самый далекий угол. Без рассуждений и доказательств пришла уверенность, что Жуков преступник, человек опасный для общества и людей, самое низкое существо в природе. Досадить ему, оскорбить, убить, мучить могло сделаться мечтой ее жизни.
И поэтому с таким жестким злорадством она выслушала его голос в телефонной трубке после постановления суда, присудившего Жукову уплату алиментов по двести пятьдесят рублей в месяц:
– Я чего угодно мог ожидать от вас, но такой гадости не ожидал…
– Угу!
– Что? Вы обыкновенная жадная баба, для которой благородство непонятная вещь.
– Как вы сказали? Благородство?
– Да, благородство. Я оставил вам полную квартиру добра, библиотеку, картины, вещи…
– Это вы из трусости оставили, из подлости, потому что вы – червяк…
– А теперь вы позорите мое имя, мою семью…
Силы изменили Евгении Алексеевне. Она изо всей силы взяла трубку обеими руками, как будто это было горло Жукова, потрясла трубкой и хрипло закричала в нее:
– Мелкая тварь, разве у тебя может быть семья?
Она произносила бранные слова, и они ее не удовлетворяли, а других, более оскорбительных, она не находила. Для нее самой становилась невыносимой эта одинокая ненависть. Нужно было о ней кому-то рассказывать, усиливая краски, вызывать у людей такую же ненависть, добиться того, чтобы люди называли Жукова мерзавцем, червяком. Хотелось, чтобы люди презирали Жукова и выражали это презрение с такой силой, как она. Но ей некого было привлечь в соучастники своей злобы, и она удивленно раздумывала: почему люди не видят всей низости Жукова, почему разговаривают с ним, работают, шутят, подают ему руку.
Но люди не видели отвратительной сущности Жукова и не поступали с ним так, как хотелось Евгении Алексеевне. Только дети видели всю глубину ее горя и раздражения, и с детьми она давно перестала стесняться. Очень часто вспоминала при них о муже, выражала презрительные мысли, произносила оскорбительные слова. С особым торжеством она сообщила им о постановлении суда:
– Ваш милый папенька воображает, что мне нужна его милостыня – двести рублей! Будет платить по суду, а не заплатит, в тюрьме насидится!
Дети выслушивали такие слова молча. Оля при этом хмурилась и сердито задумывалась. Игорь посматривал иронически.
В характере детей после поездки к дедушке произошли изменения. Евгения Алексеевна видела их, но у нее не находилось свободной души, чтобы задуматься над этим. Она останавливала внимание на том или ином детском проявлении, но в ту же минуту на нее стремительно набегали новые заботы и приступы гнева.
У Игоря изменилось даже выражение лица. Раньше на нем всегда была разлита простая и доверчивая ясность, украшенная спокойной и умной бодростью карих глаз. Теперь на этом лице все чаще и чаще стало появляться выражение хитроватой подозрительности и осуждающей насмешки. Он научился посматривать вкось, прищурив глаза, его губы умели теперь неуловимо змеиться, как будто они надолго заряжены были презрением.
У соседей была вечеринка, – конечно, обычное семейное веселье, какое может быть у каждого. Вечером из их квартир доносятся звуки музыки и шарканье ног по полу – танцуют. Игорь лежит уже в постели. Он налаживает свою высокомерную и всепонимающую гримасу и говорит:
– Накрали денег, а теперь танцуют!
Мать удивлена:
– Откуда ты знаешь, что они накрали?
– Конечно, накрали, – с пренебрежительной уверенностью говорит Игорь, – а что им стоит накрасть? Коротков, знаешь, где работает? Он магазином заведует. Взял и накрал.
– Как тебе не стыдно, Игорь, сочинять такие сплетни? Как тебе не стыдно?
– Им не стыдно красть, а чего мне будет стыдно? – так же уверенно говорит Игорь и смотрит на мать с таким выражением, как будто знает, что и она что-то «накрала», ему только не хочется говорить.
Глубокой осенью у Евгении Алексеевны остановилась приехавшая в Москву на несколько дней сестра Надежда Алексеевна Соколова. Она была гораздо старше Евгении и массивнее ее. От нее отдавало тем приятным и убедительным покоем, какой бывает у счастливых, многодетных матерей. Евгения Алексеевна обрадовалась ей и с жаром посвятила во все подробности своей затянувшейся катастрофы. Разговаривали они больше в спальне наедине, но иногда за обедом Евгения Алексеевна не могла удержаться. Отвечая на ее сетования, Надежда как-то сказала:
– Да ты брось нудьгой заниматься! Чего ты ноешь? Выходи замуж второй раз! На них смотришь? На Игоря? Да Игорю мужчина нужнее, чем тебе. Что он у тебя растет в бабской компании? Не кривись, Игорь, – смотри, какой деспотический сын! Он хочет, чтобы мать только и знала, что за ним ходить. Выходи. Ихний брат к чужим детям лучше относится, чем мы. Они шире…
Игорь ничего не сказал на это, только пристально рассматривал тетку немигающими глазами. Но когда Надежда уехала, Игорь не пожалел ее:
– Ездят тут разные… Жила у нас пять дней, все даром, конечно, для нее выгода. На чужой счет… еще бы!
– Игорь, меня начинают раздражать твои разговоры!
– Конечно, тебя раздражают! Она тебе наговорила, наговорила, про мужчин разных! Выходи замуж, выходи замуж, так ты и рада!
– Игорь, перестань!
Евгения Алексеевна крикнула это громко и раздраженно, но Игорь не испугался и не смутился. По его губам пробежала эта самая змейка, а глаза смотрели понимающие и недобрые.
О характере Игоря доходили плохие слухи и из школы. Потом Евгению Алексеевну пригласил директор.
– Скажите, откуда у вашего мальчика такие настроения? Я не допускаю мысли, что это ваше влияние.
– А что такое?
– Да нехорошо, очень нехорошо. Об учителях он не говорит иначе, как с осуждением. Учительнице сказал в глаза: вы такая вредная, потому что жалованье за это получаете! И вообще в классе он составляет ядро… ну… сопротивления.
Директор при Евгении Алексеевне вызвал Игоря и сказал ему:
– Игорь, вот при матери дай обещание, что ты одумаешься.
Игорь быстро глянул на мать и нагло скривил рот. переступил с ноги на ногу и отвернулся со скучающим видом.
– Ну, что же ты молчишь?
Игорь посмотрел вниз и снова отвернулся.
– Ничего не скажешь?
Игорь поперхнулся смехом – так неожиданно смех набежал на него, но в первый же момент остановил смех и сказал рассеянно:
– Ничего не скажу.
Директор еще несколько секунд смотрел на Игоря и отпустил его:
– Ну, иди.
Мать возвратилась домой испуганная. Перед этой мальчишеской злобностью она стояла в полной беспомощности. В ее душе давно все было разбросано в беспорядке, как в неубранной спальне. А у Игоря начинала проглядывать цельная личность, и эту цельность ни понять, ни даже представить Евгения Алексеевна не умела.
Ознакомительная версия.