Как видно из этого определения, образ современного французского интеллектуала оказывается глубоко проблематизированным не только с точки зрения новаторов. Те, для кого трудно подобрать иное название, кроме «интеллектуал», отвергают всякую связь между собой и современными интеллектуалами, отрицая легитимность существования этих последних[55].
Такая позиция проявилась особенно отчетливо в ходе дебатов о конце интеллектуалов, многие темы которых, и в частности идея о неизбежности исчезновения интеллектуалов из современной общественной жизни Франции, приобрели большой отклик. Но прежде, чем перейти к обзору этих дебатов, следует сказать несколько слов о фигуре интеллектуала в истории Франции.
Французский Интеллектуал (1896–2000)
Слово «интеллектуал» поражает меня своей нелепостью. Лично я никогда не встречал интеллектуалов. Я встречал людей, которые пишут романы, и тех, кто лечит больных. Людей, которые занимаются экономикой и пишущих электронную музыку. Я встречал людей, которые учат, и людей, о которых я никогда не мог понять, чем они занимаются. Но интеллектуалов — никогда.
Мишель Фуко[56]
«Интеллектуал». За исключением haute couture et haute cuisine, какое слово в состоянии точнее передать «дух Франции», «французскость», определить неповторимую особенность французской культуры? На протяжении последнего столетия слово «интеллектуал» было синонимом уникальности Франции, секретом ее неповторимости, непереводимости и непревзойденности. Французская интеллектуальная жизнь — не сводимая к политике, но в то же время насквозь пронизанная ею, объединяющая разные сферы общественной жизни и в то же время не тождественная ни одной из них, публичное пространство, открытое для диалога разных форм культуры, — составляла важную часть представлений французов о самих себе и долго служила предметом национальной гордости. Сам факт ее высокой общественной значимости рассматривался как отличительная черта Франции:
«По сравнению, например, с США, — считает Пьер Нора, — во Франции есть огромный интерес к интеллектуальной жизни, которого просто нет в других местах. <…> До недавнего времени передачи типа „Апостроф“ собирали два — три миллиона человек. Такая огромная аудитория смотрела, как мессу, передачу, где писатели и интеллектуалы спорили друг с другом или рассказывали о своих книгах. Я не знаю равного этому ни в США, ни в других странах»[57].
Конечно, участие в публичных дебатах — удел немногих. Но — и в этом состояла важная особенность Франции — от образованных людей ждали участия в общественной жизни. Они должны были быть готовы «прозвучать» в публичном пространстве, привлечь к себе внимание, высказаться по политически значимым вопросам в качестве граждан. По словам Жака Ревеля, «во Франции каждый преподаватель истории, социолог и т. д. начиная с XIX века — это потенциальный интеллектуал, который стремится выступить в публичном пространстве вне академической сферы. И публичная сфера ждет его выступления».
Неповторимость французской интеллектуальной жизни очевидна даже тем, кто крайне скептически относится к интеллектуалам. Вот как живописует ее Люк Болтански:
«Главная особенность французской интеллектуальной жизни обусловлена ее географической концентрацией. Несколько лет назад ко мне приехал коллега из Принстона и спросил, с кем он должен здесь встретиться. И я ему пишу длинный список. Он смотрит на этот список с изумлением и говорит: „Но у меня не хватит не только месяца, который я буду во Франции, но и года для того, чтобы всех их повидать…“ — „Но ведь ваш отель находится на горе Св. Женевьевы? Все они работают в десяти минутах ходьбы от вашего отеля!“ Для американца это уму непостижимо, потому что, если ему нужно встретиться с коллегой из другого университета, он готовится к путешествию на самолете. Кроме того, сюда, в Париж, приезжают многие иностранцы. Не удаляясь от Пантеона дальше, чем на три километра, вы в состоянии вести полноценную интеллектуальную жизнь. Эффекты этого велики. Люди определяют себя по противопоставлению друг другу на основе интеллектуально-политической. Хорошо ли это? Когда я оптимист, мне кажется, что да, потому, что это создает напряжение. Во Франции, если вы возьмете интеллектуала и вышлите его из Парижа за три часа езды на ТЖВ в провинцию, — он умрет. У него будет все — море, вино, но он перестанет существовать».
Уникальность, которая приписывалась интеллектуалам на протяжении последнего столетия во французском обществе, позволила им считать себя преемниками аристократии, наследниками «национального благородства». «Прирожденные герцоги республики», «аристократы во граде», ставшие таковыми исключительно благодаря личным качествам и заслугам, — такими хотели бы и по сей день видеть себя даже те, кто понимает, что время интеллектуалов безвозвратно истекло.
«Я верю в то, что есть особая историческая традиция, которая делает феномен интеллектуала „франко-французским“ потому, что он связан с рождением демократии. Я думаю, что интеллектуалы продолжают играть роль аристократии, которая умерла при рождении демократии. И меня поражает тот факт, что слово „интеллектуал“ возникает во Франции во время дела Дрейфуса, а именно тогда, когда аристократия окончательно лишилась политической власти, которой она обладала до начала Третьей Республики. <…> И это тоже дополнительное обстоятельство, которое придает французским интеллектуалам ощущение аристократов во граде, давая им некоторые привилегии, свободу, право на особые отношения с властью, а также на особое отношение к материальной жизни и к деньгам. Отношения интеллектуалов с властью столь же сложные, как те, которые были у власти с аристократией»,
— размышляет на эту тему Пьер Нора.
Понятие «интеллектуал» в том смысле, в котором оно еще и сегодня продолжает употребляться во Франции, складывается во время дела Дрейфуса[58]. Эмиль Золя стал первым парадигматическим «воплощением интеллектуала». Общественное мнение Франции раскололось надвое после его знаменитого обращения «Я обвиняю», в котором автор выступил в защиту невинно осужденного капитана Дрейфуса. Антидрейфузары считали, что жизнь одного, пусть невинно осужденного, не стоит подрыва морального авторитета Франции и доверия общества к власти. Дрейфузары, объединившие вокруг себя интеллектуальный цвет Парижа тех лет (достаточно назвать Марселя Пруста, Шарля Пеги, Люсьена Эрра, Эмиля Дюркгейма, Клода Моне, Анатоля Франса), не преследовали политических целей. Отсутствие общей политической программы и идеологической платформы — характерная черта дрейфузаров. Их объединяло моральное чувство, идея сохранения принципов демократии и защиты личности от несправедливости общества. Важной составляющей дела Дрейфуса и тех разногласий, которые оно породило во французском обществе, стал вопрос о французском национализме и об антисемитизме. Возможно, именно это измерение дела Дрейфуса придает ему особую значимость и по сей день.
Аргументы антидрейфузаров строились вокруг идеи «органичности французской нации», которая подобна дереву, а индивид — листу на нем: нет ничего более страшного, чем ставить интересы листа выше интересов дерева. Органическая метафора — популярнейшая фигура националистического дискурса, вышедшая из-под пера Мориса Барреса, идеолога французского национализма, — требовала забвения интересов одного ради сохранения лица нации. Слово «национализм», возникающее как раз в эти дни под пером Шарля Марасса, заставляет видеть в нации единство крови, расовое единство, объединяющее только «урожденных французов». Интересы некоего Дрейфуса, отдельной личности, должны быть принесены в жертву интересам Французского государства, тем более что Дрейфус является не французом по крови, а евреем, «инородцем». Антисемитский дискурс о евреях как о людях без корней, пришедших во Францию для того, чтобы с помощью сионистского заговора либо подчинить себе страну, либо просто уничтожить ее, объединил в эти дни и правых националистов (таких, как Баррес), и даже некоторых социалистов. Участие Эмиля Золя в процессе Дрейфуса, бескомпромиссная защита интересов безвестного капитана популярнейшим писателем Франции, дает пример особого поведения, особой роли писателя в обществе. Понятие интеллектуала — признанного творца или мыслителя, способного поставить на карту свое общественное положение и свой авторитет ради торжества объективности и справедливости, морального арбитра по отношению к власти — рождается в ходе этой борьбы.
Однако такому «морально чистому» образу интеллектуала была суждена недолгая жизнь. Революция в России и рост коммунистических симпатий уничтожили иллюзии о моральной объективности интеллектуалов и превратили их в рупор политических партий. Очарованные идеями преобразования общества, одни стали певцами сталинизма, другие приветствовали нацизм. Соблазн радикальной политики в той или иной степени испытали интеллектуалы и других стран[59]. Те немногие, кто сохранил моральную и политическую свободу, превратились в одиночек, третируемых собратьями по цеху.