Версилов признается подростку:
«Я люблю иногда от скуки, от ужасной душевной скуки… заходить в разные вот эти клоаки. Эта обстановка, эта заикающаяся ария из Лючии, эти половые в русских до неприличия костюмах, этот табачище, эти крики из биллиардной, все это до того пошло и прозаично, что граничит почти с фантастическим»…
Пристально, неотвратно всматривается Достоевский в облик города; его скучный, больной и холодный вид не пугает, а влечет духовидца и он начинает прозревать за этой отталкивающей оболочкой «миры иные». В подобном трактире «братья знакомятся» и завязываются беседы «желторотых мальчиков», в которых ставятся «мучительно старинные вопросы над коими сотни тысяч голов кружились и сохли и потели» (Тютчев, «Вопросы», перевод из Гейне).
В одном из своих видений визионер-романист создает из привычных «позитивных» элементов призрачно-сказочный пейзаж.
«Были уже полные сумерки, когда Аркадий возвращался домой. Подойдя к Неве он остановился на минуту и бросил пронзительный взгляд вдоль реки в дымную морозную мутную даль, вдруг заалевшую последним пурпуром кровавой зари, догоравшей в мгляном небосклоне. Ночь ложилась над городом, и вся необ'ятная, вспухшая от замерзшего снега поляна Невы, с последним отблеском солнца, осыпалась бесконечными мириадами искр иглистого инея. Становился мороз в двадцать градусов. Мерзлый пар валил с загнанных на смерть лошадей, с бегущих людей. Сжатый воздух дрожал от малейшего звука и, словно великаны, со всех кровель обеих набережных подымались и неслись вверх по холодному небу столпы дыма, сплетаясь и расплетаясь в дороге, так что, казалось, новые здания вставали над старыми, новый город складывался в воздухе… Казалось, наконец, что весь этот мир, со всеми жильцами его, сильными и слабыми, со всеми жилищами их, приютами нищих и раззолоченными палатами — отрадой сильных мира сего, в этот сумеречный час походит на фантастическую, волшебную грезу, на сон, который в свою очередь тотчас исчезнет и искурится паром к темно-синему небу. Какая то странная дума посетила осиротелого товарища бедного Васи».
(Слабое сердце ПСС. Т. 2. С. 47–48.)
Перед нами опять панорама Невы. Но на этот раз не проникнута она духом немым и глухим.[131] В час торжественный и печальный, в час заката возносятся к небу, клубясь, столпы дыма. Весь пейзаж соткан из алых тонов вечерней зари и мутных, дымчатых тонов волнующейся пелены города, а сквозь нее сверкают искры мглистого инея.
И над всем этим холодное темно-синее небо.
Кто из петербуржцев не знает преображающую силу инея, который после туманной ночи серебрит стены и колонны храмов и домов? В утренний час, когда лучи солнца борятся с тающим туманом Петербург отливает тонами перламутра и кажется зачарованным городом.
Но Достоевский в этой картине увидел возникающий новый город и реальный Петербург превращается в какой-то мираж.
Может быть дельта Невы заколдованное место? Китеж невидимый град пребывает в истинном бытии, Петербург зримый, но лишенный подлинной жизни, навождение какой то таинственной силы, верно не доброй.
Петербург как будто остается отвлеченной идеей своего основателя, лишенной реального бытия. «Строитель чудотворный»[132] заколдовал финские болота и возник над ними мираж, в котором живая душа человека превращается в страдающий призрак, становится также умышленной и отвлеченной.
«Мне сто раз среди этого тумана задавалась странная, но навязчивая греза: „А что как разлетится туман и уйдет к верху, не уйдет ли с ним вместе этот гнилой склизкий город. Поднимется вместе с туманом и исчезнет как дым и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жаркодышащем загнанном коне?“»
Что же это видение или же просто сон?
«Вот они все кидаются и мечутся, а почем знать, может быть все это чей-нибудь сон, и ни одного то человека здесь нет настоящего, истинного, ни одного поступка действительного. Кто-нибудь вдруг проснется, кому это все грезится, — и все вдруг исчезнет.»
Ясен после этого вывод Достоевского. Петербургское утро казалось бы самое прозаическое на всем земном шаре, является чуть ли не «самым фантастическим в мире».[133]
* * *
При разработке темы «Петербург в творчестве Достоевского» наталкиваешься на признание самого писателя о власти города, как органического целого, над его обитателем. Красноречивый Евгений Иванович[134] рассудительно объясняет кн. Мышкину причину происшедших событий и между прочим говорит:
«Прибавьте нашу петербургскую, потрясающую нервы, оттепель; прибавьте весь этот день, в незнакомом и почти фантастическом для вас городе».[135]
Вельчанинов особенно страдал в Петербурге от белых ночей, которые действуют на душу подобно свету луны, вызывая неопределенное безпокойство и сильное напряжение всего существа.
Еще раньше была отмечена страшная власть над душой водной стихии, как первоосновы Петербурга. Вспомним ненастные ночи, мокрый снег, когда темные и безумные силы овладевали душой, когда фантастическая мечта становилась господствующей силой.
Как мы увидим позднее, и сухие, душные, знойные летние дни вызывали ту же лихорадочную работу ума, порождали свои мечты и свои преступления. Интересную в этом смысле характеристику нашего города дает Свидригайлов. Петербург —
«это город полусумашедших. Если бы у нас были науки, то медики, юристы и философы могли бы сделать над Петербургом драгоценнейшие исследования, каждый по своей специальности. Редко где найдется столько мрачных, резких и странных влияний на душу человека, как в Петербурге. Чего стоят одни климатические влияния! Между тем это административной центр всей России, и характер его должен отражаться на всем».
(«Преступление и Наказание» стр. 464 ПН. С. 357.)
Все эти мрачные, резкие и странные влияния были хорошо осознаны Достоевским, весь душевный склад которого и судьба должны были сделать его особенно восприимчивым к «чувству Петербурга».
Петербург участник творчества Достоевского. Город является вдохновителем писателя, музой его, нашептывавшей страшные сказанья.
Подросток ярко охарактеризовал с психологической стороны улицу Петербурга.
«Совсем уже стемнело и погода переменилась; было сухо, но подымался скверный петербургский ветер, язвительный и острый, мне в спину, и взвивал кругом пыль и песок. Сколько угрюмых лиц простонародья, торопливо возвращавшегося в углы свои с работы и промыслов! У всякого своя угрюмая забота на лице и ни одной то, может быть, общей, всесоединяющей мысли в толпе! Крафт прав: все врознь».[136]
Жизнь сосредоточена на улице, где всегда какая то тайна, словно из тумана выглянет неведомый, ужалит душу героя знанием его тайны и сгинет в безконечных пространствах Петербурга; в трактире, где ярко разгорается мысль, трепещет какая то непонятная струна в душе странного человека, наконец в гостиной наэлектризованной сценой «надрыва» или просто скандала. А если и встретится где-нибудь образ «внутри дома», поглубже гостиных, в коморке, он будет полон иступленного страданья, если не кошмарной злобы, доведенной до сладострастия.
Достоевский не чувствует жизни внутри ограды семьи. Нигде нет теплоты домашнего очага. Нет семьи, спаянной любовью в одно целое. Нигде не прозвучит нежная мелодия «Сверчка на печи».[137]
Любовь к детям есть, но не родовая, а христианская, любовь к «малым сим».[138] Любовь к семье есть, но какая-то одинокая: все любят друг друга, а слиться в нечто единое не могут.
Город на болоте. Жизнь на болоте, в тумане, без корней, глубоко вошедших в животворящую мать сырую землю. Нет корней и душа распыляется. Все врознь, какие то блуждающие болотные огни, ненавидят ли, любят ли — всегда мучают друг друга, неспособные слиться в одно органическое целое. Все в себе, в нерасторжимых пределах своих глубоких и значительных душ, томящихся во мраке и холоде. Какая то хмара. «Несчастье обитать в Петербурге, самом отвлеченном и умышленном городе в мире».[139]
Мы постоянно встречаем героев Достоевского, бродящими без цели по улицам, площадям, мостам северной столицы. Какая-то неудержимая сила влечет их к этому общению с городом. Уже в «Бедных людях» мы встречались с такого рода «бесцельными» прогулками. Герой «Белых ночей» так же любил блуждать по городу; вспомним его дружбу с маленьким домом с колоннами, вспомним свидание на берегу канала с незнакомкой. И «подросток» исходил Петербург из конца в конец. Автор «Записок из подполья» и родственный ему господин Голядкин оба любили бродить по психологическим соображениям по городу. Даже Идиоту, князю Мышкину, была ведома эта страсть.