После исчезновения центральной ампирной постройки Ясная Поляна стала вовсе не усадебной. Распалась связь, существовавшая в трехчастной архитектурной композиции. Ясная Поляна была для Толстого фамильным Парадизом, идеальной Аркадией, блаженным Элизиумом, наполненным грезами о деде, матери и отце. Своим творчеством он смог навсегда остановить время своих предков, запечатлев его во второй реальности. Искусством междубытия он овладел мастерски.
Сделку по продаже большого яснополянского дома осуществил по просьбе писателя его троюродный брат Валерьян Петрович Толстой осенью 1854 года. За 5 тысяч рублей ассигнациями дом был продан на своз помещику П. М. Горохову в село Долгое, находившееся в 35 верстах от Ясной Поляны. Причем старший брат писателя Николай заметил в этой связи, что «вид Ясной нисколько этим не испорчен». Деньги от продажи дома для сохранности писатель положил в Приказ общественного призрения на случай непредвиденных расходов, взяв из них 1500 рублей серебром для издания журнала с целью «поддержания хорошего духа в войске». Родные же Толстого беспокоились о том, чтобы «последние ресурсы Ясного не исчезли, не принеся ни малейшей пользы».
Инвариантные свойства Ясной Поляны как культурного текста способны порождать в свою очередь тексты литературные и вместе с тем подпитываться ими. Безусловно, охватить весь текст усадьбы просто невозможно. Осознавая всю уникальность усадебного текста Ясной Поляны, мы попытаемся осветить только некоторые точки пересечения Н. С. Волконского, сиятельного князя, деда писателя с его гениальным внуком. Такое обращение к опыту князя, хотя и контурно, но
позволит выявить писательскую основу усадебного переживания, вытеснение дедовского яснополянского стиля своим собственным, остроумно вписавшимся в философию времени. Иными словами, что сугубо дедовского и, напротив, не дедовского прочитывалось в ощущениях Толстого, для которого Ясная Поляна стала театром памяти предков? В этой связи вполне логично задаться следующим вопросом: возможна ли полнокровная «живая жизнь» в музее, наполненном «запахом воспоминаний»? Думается, что существует несколько ответов на этот вопрос. А что представляла, например, Ясная Поляна в начале 1850-х годов со своими ирреальными, почти фантасмагорическими обитателями в реальном, а не литературном отражении? Как ответить на вопрос, подобный квадратуре круга: возможна ли была для Толстого жизнь в усадебном мифе в «постусадебную» эпоху деда и матери? Что есть опыт проживания писателя в Ясной Поляне? Как мыслилась, как развивалась, осваивалась, «музеефицировалась» усадебная жизнь? Ведь во многом Толстому пришлось порвать с традицией деда и отца и привнести новые веяния в родное поместье. Ясная Поляна как текст жизни Толстого понимается нами как особая знаковая система, сублимировавшая материальную реальность в вербальную духовную ценность.
Жак Делиль, автор поэмы «Сады» (экземпляр которой хранится в мемориальной библиотеке Толстого), считал, что усадебный мир «разговаривает», «вещает» и его следует «читать», как книгу. Этот читательский интерес Делиля к садам корреспондировал с барочной идеей, восприятием сада как книги, а книги как сада. Для Льва Толстого Ясная Поляна стала его любимой книгой, которую он читал словно захватывающий роман о предках всю свою жизнь. Этот текст возвышал его душу. Он сумел «услышать» через сады, парки, архитектуру и голос genius loci — фамильной усадьбы.
Кажется, с традицией Волконского Толстой поступил вольно. Для него сохранить «культ предков» означало на самом деле модернизировать его. «Прочтение» дедовского архитектурно-ландшафтного ансамбля позволило по-новому взглянуть на усадьбу. Она уже не
казалась ему исключительным местом хранения традиций, а предстала во всей своей причудливой противоречивости. Появилось желание противопоставить фамильному гнезду собственную модель, не являвшуюся ни в коей мере его зеркальным отражением или точной копией. Не поэтому ли дедовский архитектурно-ландшафтный шедевр он «редуцировал» до «неусадебной» простоты и наивности, убрав все излишества ампира, начиная с изменения цвета ансамбля зданий и заканчивая демонтажом огромной центральной постройки — дома, в котором родился?
В дневнике Льва Толстого есть любопытная запись: «Воспоминания детства, желание подражать деду — заглушает любовь к честному делу». «Подражание» и «любовь», как явствует из этой лапидарной записи, — понятия несопоставимые. И еще одно красноречивое, много объясняющее признание: «Было время, что я старался стучать ногами, когда будто был сердит все это, чтобы быть похожим на деда». «Стучал ногами», чтобы не только войти в образ деда, но стать им. Однако разница между вдохновением спонтанным, стихийным и тем, которое можно назвать деланым, — огромная. Чтобы «не заглушить» собственное «я» слепым «подражанием» сиятельному предку, он избавлялся от патерналистского комплекса, дух которого по-прежнему витал в пространстве Ясной Поляны. Неумеренные восхваления предка пагубно могли сказаться на самовыражении. И однажды предоставилась возможность избавиться от культа деда.
Два дня и две ночи Толстой играл в штосс. Возникла неминуемая проблема: где взять деньги? Результат банальный: проигрыш родительского дома. Деньги, конечно, можно было бы получить от продажи леса. Казалось бы, как просто. Но Толстой решил продать дом, наполненный преданиями, легендарными воспоминаниями. Он сознательно разлучился с домом, прозванным им когда-то «сувениром».
Большую часть поступков Толстого можно объяснить «духом бегства» из одной реальности в другую, ставшего для него неодолимой потребностью. Эскапистские мотивы заставили отказаться от фамильного гнезда с его «эстетичными и капитальными» формами.
После продажи 32-комнатного дома и женитьбы Толстой поселился в правом флигеле, состоявшем из пяти верхних комнат: спальни (угловой комнаты, как было у его матери), детской, комнаты Ергольской, столовой с большим окном, гостиной с балконом, где пили кофе, и нижней «комнаты под сводами», служившей столовой, детской и кабинетом. Во флигеле не нашлось места для отдельного кабинета. Пространство дома было поглощено семьей, певцом которой он в то время был. И дом, «весьма не нарядный и даже не комфортабельный», как вспоминала фрейлина Александра Толстая, выигрывал из-за «живой экспозиции», где «во всех углах двигались милые люди, симпатичные своей простотой и отсутствием жеманности». Пространство писателя сузилось до размеров «литератора потихонечку». Писательство еще не стало тогда для него самого фатальным и несчастьем для семьи; оно не крало тогда его у жены и у детей. Ведь что такое писатель, как не забытые семейные дела плюс гипертрофированное тщеславие, способное предпочесть семейному благополучию миг славы? Со временем писательство будет разъедать семейную жизнь Толстого, оставляя лишь комплекс вины, чувство «тайного трагизма», заверения в аморальности того, чему отдавался без остатка.
Обретение семьи, наслаждение эгоистичным счастьем поменяло пропорции, соотношения двух реальностей. Жена и дети в этот момент поглощали Толстого- писателя, меняли его статус, заставляли думать о земном и суетном. Дом Толстого — смесь реальности и фантазии, как два уголка в зале — «для серьезных бесед» и для молодого веселья, сочетание семейного уюта и аскетичного писательского одиночества, двух реальностей — то пересекающихся, то идущих врозь, то напоминающих нечто вроде параллельных линий.
Но писательство нуждается в тишине и одиночестве больше, чем в семейном шуме. Шедевры Толстого — плоды труда великого одиночки, гипертрофированного индивидуализма, позволявшего быть наедине с вечностью, где жена и дети — посторонние гости. Любое писательство — вертикаль, движение вглубь себя, а семья — горизонталь, с развитием вширь.
Толстой вынужден был сделать к флигелю пристройки, втрое увеличив количество комнат. Ведь долгую усадебную жизнь, довольно монотонную, можно было одолеть только амбициозным пафосом — «если я остановлюсь, весь мир погибнет». У этого человека тотального творчества всё приобретало оттенок писательства — жена, дети, дом, одежда. Софья Андреевна стала «женой писателя», сын Лев Львович — автором «Прелюдии Шопена», блуза — «толстовкой».
Толстой словно путешествовал по своему дому. Литература и жизнь здесь смешивались самым причудливым образом. Порой получалось что-то промежуточное — не литература и не жизнь, не сон и не явь, нечто похожее на особое пространство между спальнями супругов, отделенное тамбуром и зафиксированное тремя дверями.
Дом Толстого не равен Толстому, как и карта Земли не равна Земле. Но горизонты нашего представления о великом человеке он приоткрывает несомненно. Ведь дом — это зеркало, в котором отражалась как семейная жизнь Толстого, так и литература. Для этих двух реальностей важна была «работа» света. Толстой, «человек солнца», писал исключительно утром, когда «критик» суров, а солнце ласково и оптимистично. Все его кабинеты размещались непременно в восточной части дома, чтобы можно было наслаждаться зарей. В поисках солнца он «путешествовал» по дому, ведомый психологией своего творчества. От силы солнца зависел пафос его литературного труда, как от силы луны его семейное счастье.