Люди не находили себе места от горя, жаждали отплатить за нанесенную им обиду, плакали.
Это было национальное негодование, равное, может быть, гневу во время нашествия Наполеона.
Власти, помнившие бунт декабристов, тщательно скрывали, где поэт будет похоронен.
3 февраля 1837 года, в полночь, тело Пушкина тайно увезли в соседнюю псковскую губернию, в простой телеге без кузова, называемой «дроги»; гроб, обернутый грубой рогожей, был попросту завален соломой… Впереди скакал жандарм. Сзади гроба ехал вместе с почтальоном назначенный властями «старый друг» из дворян, ничем крамольным себя не запятнавший, общий знакомец А. И. Тургенев. На дрогах, у гроба, весь путь по морозу просидел Никита Козлов, верный слуга Пушкина, состоявший при нем от колыбели.
«Смотреть было больно, как он убивался, — писал впоследствии сопровождающий жандарм. — Не отходил почти от гроба: не ест, не пьет».
Неподалеку от Петербурга одна петербурженка, проездом увидев на почтовой станции странную процессию, спросила у какого-то крестьянина, что это такое.
— А бог его знает что! Вишь, какой-то Пушкин убит, его мчат на почтовых в рогоже и соломе, прости господи, — как собаку.
Сопровождавший гроб Тургенев, остановившись во Пскове и приехав прямо к губернатору на вечеринку, привез ему письмо с поручением от Бенкендорфа о воле «государя императора, чтобы вы воспретили всякое особенное изъявление, всякую встречу, одним словом, всякую церемонию, кроме того, что обыкновенно по нашему церковному обряду исполняется при погребении тела дворянина. К сему не излишним считаю, что отпевание тела уже совершено».
5 февраля, в темноте, в седьмом часу вечера, гроб с телом поэта наконец доставили в Святогорский монастырь.
Почти сутки рыли в мерзлой земле могилу (с помощью крестьян) — и они же, крепостные, вместе с Никитой Козловым вынесли на плечах гроб и схоронили Пушкина — это было уже 6 февраля.
Надо сказать, что панихиду все-таки отслужили.
«Немногие плакали, — пишет А. И. Тургенев, — я бросил горсть земли, выронил несколько слез… Предложили мне ехать в Михайловское. …Мы вошли в домик поэта, где он прожил свою ссылку и написал лучшие стихи свои. Все пусто. Дворник, жена его плакали».
Летит тройка почтовых. Метель. До утра далеко. Тот самый зимний путь из Петербурга. Но Он — Он еще жив. Он едет, его качает, трясет. Строчки сами собой набегают, равномерно, неуклонно, под топот копыт.
«Мчатся тучи, вьются тучи… Невидимкою луна освещает снег летучий. Мрачно небо, ночь темна».
Стихи о зимней ночной дороге. Печальные вроде бы.
Но не то важно, о чем эти строчки. Они — музыка. Прочитайте их вслух, скачущие, четкие звуки, которые то и дело взмывают над снегами. Войдите в их ритм.
Мчч-цц, т-чч, в-цц, т-чч. И сразу же — полет в небеса: невиди-имкою луна-аа… и опять топот копыт: осев, щщт, снь-глль-тучч, мр-ччн — и снова вверх: неебо… ноочь тем-наа-а.
Того, кто написал эти простые стихи, нет на земле уже без малого два века. И еще столько же пройдет, и еще столько же.
А его люди всё будут помнить. Дай-то им Бог.
Андрей Битов
ПОСЛЕДНИЙ ЗОЛОТОЙ
Михаил Юрьевич Лермонтов (1814–1841)
Давным-давно бродили мы как-то с одним поэтом по ночной Москве. И, поравнявшись с той из высоток, что неподалеку от площади Трех Вокзалов, я с удивлением прочитал на мемориальной доске, что здесь, мол, родился Михаил Юрьевич Лермонтов (1814–1841). «Ну никак не мог он родиться в сталинской высотке!», — рассмеялся я. Спутник же мой глядел в противоположную сторону — не на доску, а на памятник Лермонтову, едва выделявшийся на фоне ночи: только гордая стойка, вдохновенность позы и жеста, развевающийся плащ. И вдруг воскликнул с восторгом: «Как стоит!»
Действительно, как стоит Лермонтов… Стоит в нашем с вами времени, будто ему удобнее, чем в своем.
И в это наше время мы удивляемся, как это современники не понимали, не ценили таких гениев, как Пушкин или Лермонтов… Вот мы бы на их месте… Хотя «на их месте» совершаем то же самое, «отдавая должное» классикам: то есть заточая их в бронзу и празднуя их юбилеи, но совсем уже не вникая в смысл их слова.
Поэтому все, что я напишу, я постараюсь написать не столько о Лермонтове (что-то вам расскажет учитель, что-то написано в учебнике, что-то вы легко скачаете из Интернета), сколько для Лермонтова. Ну, и для себя, конечно.
Но сначала надо все же поставить его в некие «рамки» — хотя уж кто-кто, а Лермонтов никакими рамками ограничиться не захотел бы.
…Век просвещения, мощно продвинувшийся при Екатерине II, поддержанный посильными трудами русских писателей (Кантемира, Тредиаковского, Ломоносова, Державина, Радищева), оказался не завершенным, а прерванным. Прервала его даже не смерть великой государыни (1796), а начало Французской революции (1789), ввергшая весь мир в состояние тревожного исторического ожидания. Россия дождалась Отечественной войны 1812 года, победы над Наполеоном и опять замерла в ожидании великих перемен — вплоть до восстания декабристов в 1825-м.
От застоя до застоя — таким всегда был пульс Империи.
Чудо золотого века русской литературы сопряжено с этим ритмом и риском:
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя —
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды…
Пушкин написал эти строки в 1823 году. Уже закончена первая глава «Евгения Онегина», поэт уже преодолел романтизм, его раздражает сравнение с Байроном — с этой поры можно отсчитывать биографию уже зрелого Пушкина.
Лермонтов в эти годы еще только «первоклассник»: «Кто мне поверит, что я знал уже любовь, имея 10 лет от роду? (…)…Это была страсть, сильная, хотя ребяческая:;то была истинная любовь: с тех пор я еще не любил так. О! сия минута первого беспокойства страстей до могилы будет терзать мой ум! — И так рано!.. Надо мной смеялись и дразнили, ибо примечали волнение в лице. Я плакал потихоньку без причины, желал ее видеть; а когда она приходила, я не хотел или стыдился войти в комнату. (…) И так рано! в 10 лет… о эта загадка, этот потерянный рай до могилы будут терзать мой ум!., иногда мне странно, и я готов смеяться над этой страстию! — но чаще плакать».
В конце своего пути зрелый уже Лермонтов напишет о том же, о чем задумывался Пушкин в начале своего:
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха, пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит.
1823–1841… До окончания Гоголем первого тома «Мертвых дуга» в 1842 году сколько пройдет времени? А это и есть весь наш золотой век, включивший в себя гибель Грибоедова, Пушкина и Лермонтова. Каких-то двадцать лет… вот оно, наше всё! Пригоршня золотых…
Пульс коллективного тела любой нации бьется в определенном ритме: от застоя до застоя — или от кризиса до кризиса, от переворота до переворота, от войны до войны. Поэтому так важен Наполеон.
Я берусь утверждать, что именно Наполеон заразил (зарядил?) весь XIX век такой энергией, такой силой амбиции, что именно она, амбиция, стала катализатором не только конституционных изменений в Европе, но и всей европейской литературы, нашего золотого века в частности. (Да что говорить! Не только золотого века — без Наполеона не было бы у нас ни «Преступления и наказания», ни «Войны и мира».)
Восхождение. Возможность перейти с развевающимся стягом из капралов в императоры, завладеть миром… Взлет и падение. Остров Святой Елены. Сто дней… Судьба Наполеона именно такова, какую и пристало иметь романтическому герою.
Пушкин относил себя к «военному поколению»: его старшие друзья (Чаадаев, Грибоедов, Вяземский и, уж конечно, Денис Давыдов) успели повоевать с Наполеоном.
Лермонтов родился уже после войны. Ему во время восстания декабристов было примерно столько же лет, сколько Пушкину во время войны с Наполеоном. Он младше всех тех, на кого готов равняться.
В первой половине 1820-х ушли из жизни оба кумира романтического поколения: и Наполеон, и Байрон.
У юного Лермонтова остался только Пушкин.
Измерением того, насколько повлиял на Лермонтова Пушкин, озабочено всё лермонтоведение.
(В скобках: меня давно уже удивляло, как любит русское сознание пары, как регулярно соединяем мы одно и другое или одного и другого союзом «и»… Пушкин и Лермонтов, Петербург и Москва, Толстой и Достоевский, Маркс и Энгельс, Ленин и Сталин и т. п. То ли попытка отделить добро от зла, то ли попытка рассматривать их как неделимое целое. Но, как шутили еще в добрые брежневские времена: «Карл Маркс и Фридрих Энгельс не только не муж и жена, но четыре разных человека»… Кстати, используя это «и», мы при его помощи подчеркиваем не только взаимосвязь упомянутых вещей, но еще и зависимость второго элемента в этом ряду от первого: поэтому говорящий «Петербург и Москва» и говорящий «Москва и Петербург» говорят о разном…)