И все же, когда, скажем, Евгений Евтушенко писал: «Людей неинтересных в мире нет. / Их судьбы как истории планет», или Андрей Вознесенский в «Лонжюмо» обращал к России слова, многократным эхом повторенные затем в критических статьях и диссертациях: «Россия, / я — твой капиллярный / сосудик, / мне больно когда — / тебе больно, Россия», — то все эти и подобные им поэтические признания, характерные для того времени, оставались декларациями, живущими лишь на «поверхности» стиха, не затрагивающими основ лирического мышления авторов. Эта двойственность в поэтическом утверждении личности (с одной стороны, ощущение ее растущей роли в обществе, а с другой — декларативность в ее воссоздании) не была прерогативой какого–либо одного направления в нашей поэзии. Этот путь прошли многие, самые разные поэты, точно уловившие веяния времени и быстро откликнувшиеся на них, но не сумевшие в какой-то момент пережить их, принять как часть уже своей духовной жизни, а значит, и сделать естественной приметой своего поэтического мира.
За эффектностью, недолговечным блеском внешней реакции лирики на один из важнейших запросов дня читатели могли не заметить и не оценить в должной мере того глубинного процесса обновления, который и был действительным ответом нашей поэзии на новую черту общественного сознания — обостренное внимание к отдельному человеку, к его духовному миру. Процесс этот имел разные проявления, но все они сводились к одному — к тому, что мы уже условно назвали расширением области сокровенного в поэзии, к утверждению личности как основы и средоточия поэтического мира. Трудно, если не невозможно, было бы назвать какой-то четкий временной рубеж, связанный с зарождением этого процесса. Он пролагал себе путь в поэзии исподволь, незаметно, обнаруживая себя вначале отдельными, как бы не связанными друг с другом, чертами, проникая в творчество разных, непохожих друг на друга художников.
Пожалуй, одним из первых симптомов этого процесса возрастания личностного начала в поэзии стало ярко проявившееся еще в 1950-е годы в творчестве поэтов старшего поколения острое ощущение просторов бытия, словно вдруг распахнувшихся перед ними. Не стоит, разумеется, упрощать вопрос: за чувством простора, душевной раскрепощенности, одухотворивших произведения признанных мастеров, стоял целый ряд причин социального, исторического, да и личного характера. Ведь не случайно В. Луговской взял эпиграфом к своей «Середине века» слова Гоголя: «Вдруг стало видимо далеко во все концы света»; недаром и перед Твардовским открылась «за далью – даль»; и Пастернак назвал последнюю свою книгу стихов «Когда разгуляется» тоже не случайно. Поэтическую основу этого чувства внутренней свободы ясно выразил Леонид Мартынов в стихотворении «Эхо», созданном в 1956 году:
Что такое случилось со мною?
Говорю я с тобою одною,
А слова мои почему-то
Повторяются за стеною,
И звучат они в ту же минуту
В ближних рощах и дальних пущах,
В близлежащих людских жилищах
И на всяческих пепелищах,
И повсюду среди живущих.
Знаешь, в сущности, – это не плохо!
Расстояние не помеха
Ни для смеха и ни для вздоха.
Удивительно мощное эхо.
Очевидно, такая эпоха!
Все стихотворение проникнуто чувством простора, рожденным в органичном единении души и мира. Образ лирического героя становится центром поэтической картины, он как бы растет, вбирая в свои пределы весь воссоздаваемый мир, подчиняя его себе, — и потому его голос раздается в самых потаенных уголках земли.
Опыт литературного развития показывает, что пуль дальнейшего утверждения лирического героя, воссоздания мира как органической части его духовной жизни не проходил водоразделом по пространствам нашей поэзии, отделяя одного поэта от другого, а, напротив, обогащал творчество самых разных поэтов, даже исповедующих, казалось бы, совершенно иную поэтическую веру. Скажем, Пастернак, стихотворение которого я вспоминал как образец другого творческого принципа, еще в 1954 году написал стихотворение «Ветер», где мир и душа человека слиты воедино, где в каждой детали бытия видится движение души героя. Да и позднее в стихотворениях поэта, таких, как «Все сбылось», «За поворотом», ясно ощущается стремление к единству человека и мира в пределах поэтического образа.
Ощущение это не оставляет нас и при чтении некоторых поздних стихотворений Твардовского — поэта, который не только следовал в своем лирическом творчестве принципу отдельного существования человека и мира в поэтической картине, но и не раз подчеркивал это (в таких, например, стихотворениях, как «Береза», «Посаженные дедом деревца…», «Листва отпылала…») Вот в стихотворении «День прошел, и в неполном покое…» поэт утверждает единство мира и человека, и это расширяет горизонты видения мира, раздвигает границы воссоздаваемой картины и наполняет ее высоким дыханием Истории:
День прошел, и в неполном покое
Стихнул город, вдыхая сквозь сон
Запах свежей натоптанной хвои —
Запах праздников и похорон.
Сумрак полночи мартовской серый.
Что за ним — за рассветной чертой —
Просто день или целая эра
Заступает уже на постой?
В этой афористически отточенной лирической миниатюре уже в первой строфе, где говорится, казалось бы, всего лишь о конце обычного мартовского дня, возникает чувство простора, масштабности бытия. Это и не удивительно — поэту достаточно лишь нескольких «мазков», чтобы в предельно лаконичной картине ночного города нам вдруг открылся полный символической глубины образ всей жизни человека, суть которой в конечном счете сводится именно к этому — к непрестанной деятельности (даже ночью — «неполный покой»), отмеренной праздниками и похоронами. Нельзя, конечно, не заметить и того, что намек на «вечер жизни» оказывается одним из подтекстов этого многозначного образа.
Зоркость души, позволившая поэту увидеть в сегодняшнем дне воплощение всей жизни человеческой, побуждает его заглянуть в завтра, за «рассветную черту» — и разглядеть там не просто новый день, а «целую эру» — безграничные просторы исторического будущего народа. И опять, как и в первой строфе, впечатляет необычайная точность, простота и емкость поэтического слова Твардовского. Обратим внимание — новая эра у него не просто настает или приходит, а «заступает на постой». Здесь и уход от ненужной патетики, и мысль о бесконечности, непрекращаемости исторического развития, затаившаяся в самом слове «постой», заключающем в себе идею временности и говорящем о том, что вслед за этой эрой «на постой» заступит другая, и так будет всегда.
Так неразделимое единство мира и человека, обогащающее интимнейшее движение души лирического героя, раздвигает границы сегодняшнего, сообщает лирической картине, не нарушая ее родовой природы, подлинно эпическую масштабность.
В 1960-1970-е годы процесс дальнейшего движения лирики к человеку, утверждения личности как основы поэтического мира получил дальнейшее развитие, не проявляясь уже отдельными чертами, а обретая отчетливые контуры значительной тенденции развития нашей поэзии. Причем следование этой тенденции не означает принадлежности к какому-либо определенному направлению в лирике. По этому пути шли и идут поэты разных поколений и разных творческих почерков.
Правда, в начале 1960-х годов выделился ряд поэтов, избравших этот путь и объединенных с легкой руки критики под лозунгом «тихой лирики». Лозунг этот был весьма сомнителен, так как, во-первых, не выражал сути явления и, кроме того, объединял совершенно разные, порою далекие друг другу поэтические индивидуальности. Действительно, дальнейшее развитие поэзии ясно показало, насколько несхожи, скажем, Н.Рубцов и В.Соколов, А.Жигулин и Н.Тряпкин, С.Куняев и А.Передреев. Что же касается самого термина «тихая лирика», то в нем была схвачена в основном внешняя сторона явления — медитативность, стремление к «прозрачным размерам, обычным словам» (В.Соколов), тяга к классическому русскому стиху.
Сутью же, общей для всех этих поэтов, было нечто иное. Вот стихотворение Анатолия Жигулина «В полете», не принадлежащее к его лучшим вещам, но очень характерное. Герой сидит в самолете, но его не трогает головокружительная высота и скорость полета. Внимание его и здесь притягивает земля, «зеленоватая / И немножко пестрая, / С рыжими крапинками — / Совсем, как твои глаза, / Если смотреть в них / Близко-близко». Вот это «близко-близко» и есть, видимо, самое важное, что объединяет Жигулина с его творческими союзниками — и отдаляет от таких поэтов, как, например, Вознесенский, который в подобной же ситуации оказывается поглощен именно самим полетом, с высоты которого он остро ощущает, как далеко внизу земля, где «ночной папироской летят телецентры», где «бежит паровозик, как будто сдвигают застежку на молнии». Ведь если автор «Лонжюмо» (откуда взяты эти строки) не только воссоздает, но и меткими сравнениями подчеркивает громадность расстояния, отделяющего человека от мира, то для Жигулина «расстояние не помеха», человек и мир у него слиты воедино, причем мир становится здесь органичной частью внутренней жизни лирического героя, живет по ее измерениям.