В поисках ответа на этот вопрос напомню сначала одно высказывание: «Мы уже хорошо понимаем, что вихрь, закрутивший нас… был не подъемом творческих политических сил, а принес лишь гибель, залепил нам глаза поднявшейся с низин жизни мутью и пылью и завершился разрушительной свистопляской всех духов смерти, зла и разложения. Но мы еще не можем понять, как это случилось, и все еще чудится, что как-то независимо от нашей воли и против нее совершился ужасный подмен добра злом. Впервые родина стала истинно свободной для воплощения заветных своих идеалов… — и внезапно все это куда-то провалилось, и мы очнулись у разбитого корыта, хуже того – без всякого корыта и даже без старой, покосившейся, но все же родной избы».
Эти слова, звучащие так современно, принадлежат С.Л.Франку и взяты из его статьи 1918 года «De profundis», написанной как отклик на революцию 1917 года [618]. Слова эти, надо сказать, весьма характерны — и не только для автора статьи. Читая работы русских философов, историков, публицистов, написанные лет 60-80 назад (у нас и в зарубежье) и обращенные к предреволюционным годам, к урокам революции, постоянно встречаешь поразительные совпадения с сегодняшним днем России. Видимо, переломные моменты в истории (особенно в нашей стране и в наше столетие) несут в себе много общего. И есть, мне кажется, смысл в том, чтобы взглянуть на происходящие ныне события и на роль в них литературы с учетом опыта прошлого, — оттуда, из 1918-го, из 1920-х годов.
Примерно два года назад мы проводили конференцию по проблеме «Литература на фоне общественного кризиса», где мне приходилось уже говорить о том, что литература наша не просто существует на фоне кризиса, не просто испытывает на себе его воздействие, — но оказывается одним из слагаемых этого кризиса, одной из его активных движущих сил.
Вспомним, что не так давно в ходу у нас была броская формула: «Литература готовила перестройку». Теперь, когда очевидно, чем обернулась так называемая «перестройка», в какой глубочайший кризис она ввергла страну, мы можем яснее оценить, какими тенденциями литературного развития это сопровождалось и какую роль сыграла литература именно в таком драматическом повороте событий.
Действительно, в минувшие три десятилетия у нас был создан целый ряд произведений, которые подготавливали, да и сами по себе уже означали поворот общественного сознания — поворот к реальным, больным проблемам нашей жизни, к отдельному человеку, к личности как к необходимой, важнейшей точке отсчета в осмыслении судеб нации. Не буду называть здесь эти произведения, они известны, не раз в размышлениях об этом повороте литературного развития мы обращались к именам В.Распутина, В.Астафьева. В.Белова. Ч.Айтматова, других писателей. Хочу лишь обратить внимание на одно обстоятельство, тоже для нас не новое, но заслуживающее сегодня по крайней мере упоминания: эти произведения были созданы в годы, когда литература испытывала на себе воздействие идеологического пресса, т.е. когда свобода творчества (имея в виду внешние условия существования литературы) была далека от идеала.
Что же произошло потом, в последние 5-7 лет, когда утверждалась политика гласности — т.е. когда давление государства на литературу, на печатное и произносимое слово ослабевало и сходило на нет? Именно в это время у нас возник новый большой массив литературы, в первую очередь публицистики и литературной критики, переходящей ту грань, где кончается собственно критика и начинается открытая публицистика. Этот пласт литературы, помимо того ценного, чего нельзя отрицать (я имею в виду прежде всего информативный ряд), принес с собой и иные идей и устремления.
Одной из черт, рожденных в этой части литературы и утверждаемых ею, стала атмосфера противостояния, дух ожесточенного противоборства. Конечно, наивно было бы предполагать, что была возможность избежать поляризации позиций в литературе при той ситуации, в которой оказалось все общество. Однако трудно не заметить, что саму эту ситуацию в обществе в немалой степени создавала и литература. Противостояние позиций обернулось здесь не столько поиском истины, сколько сведением литературных счетов и моральным уничтожением оппонента. Атмосфера нетерпимости стала процветать в нашей публицистике. Эти схватки не умолкают, они становятся все беспощаднее. Нельзя не понимать, что перед нами не просто серия внутрилитературных «бурь в стакане воды», что вся эта ожесточенность, непримиримость, все эти словесные «залпы» приходят в конце концов к сегодняшнему растревоженному, а часто и растерянному читателю. И здесь уже нельзя не задуматься о вполне реальной и незавидной роли, которую играла и продолжает играть эта — наиболее активная сегодня — часть нашей литературы в том кризисе, который разразился, в том расколе общества, которому мы все свидетели.
Я говорю о вещах, которые, конечно, у всех на виду, не для того, чтобы лишний раз напомнить о них, а чтобы задаться вопросом: как, почему так случилось, что литература наша именно таким образом воспользовалась открывшейся свободой для выражения любых позиций и взглядов? Весь опыт литературного развития последних лет лишний раз заставляет нас убедиться в той истине, что свобода творчества в первую очередь зависит от масштаба личности, масштаба таланта, — а уже потом от любых внешних обстоятельств: от режима, от взаимоотношений художника и власти и т.д. Свидетельством тому, кстати, и многие тяжелейшие страницы истории советской литературы. Если же взглянуть на проблему свободы творчества «изнутри», т е. с позиции самой творческой личности, то и здесь все неоднозначно. Истинная творческая свобода никогда, как известно, не тождественна своеволию. Обращаясь к урокам Пушкина, известный философ русского зарубежья Б.П.Вышеславцев вспоминал пушкинские строки: «Затем, что ветру и орлу, И сердцу девы нет закона. Гордись, таков и ты, поэт, И для тебя закона нет». Но при этом Б.П.Вышеславцев на примере Пушкина убедительно показал, что закон этот есть, что это нравственный закон, живущий в сознании любого истинного художника. Говоря об «иррациональной глубине свободы, обосновывающей ее низшую ступень, ступень стихийного произвола», Вышеславцев подчеркивал, что «свобода уходит не только в глубину, но и в высоту. Под нею “бездна”, но над нею “Дух Господень”». Подлинная творческая свобода, утверждал он, всегда опирается на определенность «морального суждения», и поэтому она есть «переход от свободы произвола к свободе самообладания». Пушкин, замечал философ, отлично это понимал, «его моральное суждение отличается редкой правдивостью и точностью. …Эта свобода морального суждения не нарушается у Пушкина никакими внешними воздействиями, никаким принуждением, никакой личной выгодой, никаким давлением общественного мнения, никаким социальным заказом»[619].
Таков урок Пушкина. Что же мы видим сегодня, имея в виду тот пласт нынешней литературы, о котором шла здесь речь? Очевидно, что многочисленные авторы, занявшиеся делами, не свойственными подлинной литературе, разворачивающие уже в течение нескольких лет междоусобные баталии, избрали для себя путь «свободы произвола», а не «свободы самообладания». Заслуживает внимания и тот факт, что в этом многоголосом хоре не слышны (или почти не слышны) голоса крупнейших наших художников. И опять мы видим, что как и в других сферах жизни в поворотные моменты истории, в литературе нашей тоже многое повторяется. Читая произведения некоторых нынешних публицистов, невольно вспоминаешь ядовитые – и удивительно современные сегодня – слова В.В. Розанова о Добчинских в нашей литературе, о том, что «Добчинского, если б он жил в более “граждански-развитую эпоху”», и представить нельзя иначе, как журналистом или, еще правильнее — стоящим во главе «литературно–политического» журнала; а Ноздрев писал бы у него передовицы… И кто знает (пишет Розанов), вдвоем не совершили ли бы они переворота. «Не боги горшки обжигают»[620]. А каким предостережением (или, увы, уже пророчеством) звучат сегодня слова Розанова, когда он, снова и снова возвращаясь к мысли о Добчинских в литературе, говорит о геростратовой их природе: «Ни для кого так не легко сжечь Рим, как для Добчинского. Катилина задумается, Манилов — пожалеет, Собакевич — не поворотится; но Добчинский поспешит со всех ног: “Боже! Да ведь Рим только и ждал меня , а я именно и родился, чтобы сжечь Рим : смотри, публика, и запоминай мое имя “». И добавляет при этом Розанов: «Сущность литературы… самая ее душа… “душенька”»[621].
Поразительно, насколько узнаваем в этих высказываниях сегодняшний день нашей литературы. Невольно приходишь к мысли, что времена идут, а Добчинский все тот же. И возникает естественный вопрос: почему же наша литература (та ее часть, о которой идет речь) избрала путь «свободы произвола», т.е. «низшей свободы» (по терминологии Вышеславцева), и что же это за Добчинский, поспешивший со всех ног по этому пути?