До сих пор у нас как будто были все основания считать, что с этой задачей — худо ли, хорошо — он справился.
Книга «Перед восходом солнца» заставляет отказаться от этого взгляда. Она вынуждает нас увидеть все, о чем мы говорили раньше, в несколько ином свете.
Сюжет этой зощенковской книги напоминает уже известный нам рассказ «Врачевание и психика». С той только — весьма существенной — разницей, что в книге пациентом и врачом является одно и то же лицо: автор. Не менее, а может быть, даже и более существенно другое отличие книги от рассказа: на сей раз к проблеме излечения от тяжкого душевного недуга методом абреакции автор относится без тени насмешки. Относится даже не просто серьезно, не просто уважительно, а, я бы сказал, с огромной, чуть ли даже не суеверной почтительностью. В этом смысле рассказ «Врачевание и психика» и книга «Перед восходом солнца» так разительно отличаются друг от друга, что, если бы не то обстоятельство, что рассказ был написан задолго до книги, его можно было бы счесть автопародией, злой насмешкой автора над главной идеей своей книги.
Итак, стремясь отыскать первопричину своих душевных страданий, он решил «прокрутить» — кадр за кадром — всю «киноленту» своей жизни. Но начал он не с начала.
Резонно предположив, что причина постигшего его несчастья не может лежать в его далеком детстве («Какие там могут быть особые душевные волнения у мальчишки. Подумаешь, великие дела! Потерял три копейки... Штаны разорвал. Украли ходули. Учитель единицу поставил...»), он сперва предлагает нашему вниманию серию «моментальных фотографий», относящихся к его взрослой, сознательной жизни.
Однако, не обнаружив там причину своей беды, он обращается к более раннему возрасту: к детству, потом к младенчеству, потом к анализу подсознательного, — воспоминаниям о мучивших его, повторяющихся снах и т. д.
Книга, таким образом, превращается в некое подобие детектива. Читатель ждет: где же, когда же наконец отыщется разгадка волнующей его тайны?
В конце концов искомая причина (так, во всяком случае, уверяет нас автор) найдена. И вот тут-то — странное дело! — выясняется, что читатель горько разочарован. Разгадка волновавшей его тайны оказывается настолько несущественной и даже мелкой в сравнении с тем, что дали ему поиски этой разгадки; что невольно возникает вопрос: полно, да уж в поисках ли этой мифической причины заключалась истинная цель автора?
Выясняется, что не только автора, но и читателя автобиографические новеллы, составляющие плоть этой книги, волнуют неизмеримо больше, нежели поиски таинственной причины его болезни.
Если уж сравнивать эту книгу с детективом, тут невольно напрашивается сопоставление с одним рассказом Чапека. На героя этого рассказа было совершено покушение. Он обращается за помощью в полицию. Там его спрашивают, подозревает ли он кого-нибудь? Ведь не может же так быть, чтобы у человека не было врагов... Герой перебирает в памяти всех своих знакомых — близких и дальних — и с ужасом понимает, что едва ли не каждый из них мог затаить в душе какую-то горькую на него обиду. Иными словами, чуть ли не каждый из тех, кого он знает, мог бы оказаться виновником покушения на его жизнь.
Вот так же и в книге Зощенко «Перед восходом солнца»: едва ли не каждая из рассказанных автором новелл таит в себе возможную причину его душевной болезни.
У зеркала Тата поправляет свои волосы. Я подхожу к ней и обнимаю ее. Она смеется. Удивляется, что я стал такой храбрый...
Мы целуемся. И в сравнении с этим весь мир кажется мне ничтожным. И ей тоже безразлично, что происходит кругом.
Потом она смотрит на часы и вскрикивает от страха. Говорит:
— Сейчас придет мой муж.
И в эту минуту открывается дверь, и входит ее муж. Тата едва успевает поправить свою прическу. Муж садится в кресло и молча смотрит на нас. Тата, не растерявшись, говорит:
— Николай, ты только посмотри на него, какой он стал. Ведь он только сию минуту приехал с фронта.
Кисло улыбаясь, муж смотрит на меня.
Разговор не вяжется. И я, церемонно поклонившись, ухожу. Тата провожает меня.
Открыв дверь на лестницу, она шепчет мне:
— Приходи завтра днем. Он уходит в одиннадцать.
Я молча киваю головой.
Лицо ее мужа и кислая его улыбка целый день не выходят из моей головы. Мне кажется ужасным — и даже преступным — пойти завтра к ней днем.
Утром я посылаю Тате записку о том, что я срочно уезжаю на фронт.
Вечером я уезжаю в Москву и, пробыв там несколько дней, возвращаюсь в полк.
Прочитав эту короткую новеллу, никто не посмеет упрекнуть автора в том, что он, как выражался давний зощенковский герой, «описывает, холера, переживания». О переживаниях вроде бы тут ни слова. И в то же время основным предметом повествования тут являются именно переживания, то есть то, что происходит в душе человека. Эта крошечная история, изложенная словно бы одними глаголами, передающими исключительно физические действия («Я подхожу и обнимаю...», «Она смотрит на часы и вскрикивает от страха...», «Кисло улыбаясь, муж смотрит на меня...», «Я молча киваю головой...», «Я посылаю Тате записку...», «Я уезжаю в Москву и... возвращаюсь в полк...»), по сути дела, представляет собой психологическую новеллу в самом прямом и точном смысле этого слова. Это история, повествующая о том, как человек не смог переступить через несчастье другого человека. Иными словами, это рассказ о тех самых «переживаниях», о которых так проникновенно говорил Достоевский в своей пушкинской речи. О тех самых переживаниях, которые с такой удивительной психологической тонкостью передал Толстой в знаменитой обмолвке Каренина — «...пеле... пелестрадал».
Дело, разумеется, не в самой истории, а в тех свойствах личности автора, на которые она бросает свет.
Тут нам придется вновь вспомнить Гоголя: «Собрать и изложить... непреодолимое и доказать, что точно никакими силами нельзя преодолеть его».
То, что для другого оказалось бы сущим пустяком, на что этот «другой» и внимания бы даже не обратил, для героя (и автора) этой новеллы оказалось непреодолимым.
Тут — самый нерв разбираемой нами психологической коллизии, в основе которой лежит трагическая антиномия. Человек, искренне убежденный, что интеллигенты живут «по-выдуманному», а жить надо совсем иначе, — при первой же попытке отбросить прочь все это лишнее, «накрученное», терпит крах. Оказывается, что для него это — недостижимо. Другой, может, и смог бы. А он — не может. И в этой антиномии, в этой разорванности сознания и коренится причина его душевных страданий, не покидающей его постоянной тоски.
Все эпизоды, все автобиографические новеллы, образующие художественную плоть книги Зощенко «Перед восходом солнца», выстраиваются в некий единый сюжет. Каждая из этих «моментальных фотографий» дает нам еще одно, новое подтверждение той самоочевидной истины, что сделанная Михаилом Зощенко ставка на нормального человека не удалась. А некоторые из этих эпизодов даже и объясняют, почему с таким человеком, каким был он, эта ставка изначально была обречена на провал.
Книга представляет собой как бы два встречных потока. Один поток — это философия автора, подтверждением истинности которой должны служить различные эпизоды его жизни и анализ этих эпизодов. Другой поток — художественная логика самих новелл, постоянно вступающих в кричащее противоречие с этой авторской философией, последовательно и неумолимо опровергающих ее.
Как бы ни открещивался Зощенко от Фрейда, вся философия его целиком укладывается в предложенную классическим фрейдизмом модель духовной жизни человека.
Модель эта, как я уже говорил, держится на допущении, что все более высокие и сложные формы бытия непременно должны быть сведены — без остатка — к некоему простейщему началу.
Тут надо сказать, что в этой своей попытке Зощенко был не одинок. Тот же путь избрали для себя многие его современники.
Наши нравственные и житейские рефлексы очень часто нами вызываются искусственно, потому что мы думаем, что они нужны, что иначе мы — безнравственны, бесчувственны и т.д., и т.д. Отсюда множество лишних, не первичного типа, раздражений, которые загромождают нашу нервную систему. Большевики — молодцы, что обрубают «психологию».
(Мариэтта Шагинян)
Рассказывают, что академик И. П. Павлов запретил своим сотрудникам пользоваться словом «психология» как понятием сугубо антинаучным. Никакой психологии нет, говорил он. Есть только рефлексы. Но однажды в сердцах он воскликнул:
— Что вы все твердите, как попки: «рефлексы, рефлексы»! Пора уже придумать какое-нибудь другое слово. Например — «психология»!
То, что для Павлова было только началом эксперимента, исходным условием решаемой им научной, задачи, у Мариэтты Шагинян превратилось в цельное и законченное мировоззрение. Она и вправду решила, что никакой психологии нет, а есть только рефлексы. Да и среди рефлексов тоже есть лишние («нравственные»), которые следует обрубить.