После того как я научился складывать из букв слова, я стал читать все: книги, записки, рекламные объявления, трамвайные билеты, выброшенные на помойку письма, пожелтевшие газеты, найденные под скамейкой в парке, граффити, обложки журналов, которые читали другие пассажиры автобуса. Я отлично понимал, почему Сервантес в своей жажде к чтению читал «даже обрывки бумаги, валявшиеся на улице» [3]. Это поклонение книге (на пергаменте, на бумаге или на экране) является одним из важнейших принципов образованного общества. Ислам развил эту идею еще дальше: Коран не только одно из творений Божьих, но и один из атрибутов Бога, такой же как вездесущесть или сострадание.
Благодаря книгам ко мне приходил опыт. Когда впоследствии в жизни я сталкивался с событиями, обстоятельствами или персонажами, похожими на что-то, мною прочитанное, обычно это сопровождалось слегка неожиданным, но несколько разочаровывающим ощущением дежа вю. Я чувствовал, что уже переживал все происходящее в чужих словах, и давал этому имя. В одном из самых ранних еврейских философских текстов, написанном приблизительно в VI веке — «Сефер-Йецира» — утверждается, что Бог создал мир, пройдя по тридцати двум путям познания: десяти сефиротам, или цифрам, и двадцати двум буквам[4]. Из сефиротов были созданы все абстрактные понятия; а из двадцати двух букв — все истинно существующее в трех сферах космоса: в мире, во времени и в человеческом теле.
Вселенная, по иудейско-христианской традиции, представляет собой рукописную книгу, состоящую из букв и цифр. Ключ к пониманию Вселенной лежит в способности читать эти буквы и цифры и составлять новые комбинации, таким образом давая жизнь некой части этого колоссального текста в подражание нашему Создателю. (Согласно легенде IV века ученые-талмудисты Ханина и Хошайя однажды целую неделю изучали «Сефер-Йециру» и в конце концов, найдя нужную комбинацию букв, создали трехлетнюю телку, которую впоследствии съели на обед.)
Мои книги были для меня переводами или толкованиями той, величайшей Книги. Мигель де Унамуно[5] в одном из сонетов говорит о том, что источник времени лежит в будущем; у меня тоже чтение создавало впечатление, словно я плыву против течения, проживая то, что уже однажды прочел. На улице под окном было полным-полно каких-то зловредных людей, занимавшихся темными делишками. Пустыня, находившаяся неподалеку от нашего дома в Тель-Авиве, где я жил до шести лет, была восхитительным местом, ведь я знал, что в ее песках, как раз под асфальтовой дорогой, погребен Медный Город. Желе представляло собой таинственное вещество, о существовании которого я узнал из книг Энид Блайтон, — и когда я наконец попробовал настоящее желе, оказалось, что оно не идет ни в какое сравнение с той литературной амброзией. Я написал своей бабушке, жалуясь на какие-то свои мелкие обиды, и ждал, что она подарит мне некую восхитительную свободу, которую обретали книжные сироты, найдя давно потерянных родственников; но, вместо того чтобы спасти меня, она переслала письмо моим родителям, которые сочли мои жалобы довольно забавными. Я верил в колдовство и был уверен, что однажды получу право загадать три желания — многочисленные сказки уже научили меня, как не потратить их зря. Я готовился к встречам с духами, со смертью и с говорящими животными, к участию в битвах, я составлял сложные планы путешествий на чудесные острова, где моим лучшим другом должен был стать Синдбад. И лишь много лет спустя, впервые коснувшись тела возлюбленной, я понял, что есть вещи, которые не способна описать даже литература.
Канадский эссеист Стэн Перски однажды сказал мне, что «у настоящего читателя миллион автобиографий», потому что в каждой новой книге мы находим что-то от нашей собственной жизни. «Если год за годом перечитывать „Гамлета“ и записывать свои впечатления, — писала Вирджиния Вульф, получится, что мы записываем свою автобиографию, потому что с годами мы узнаем о жизни все больше, а Шекспир лишь комментирует то, что мы знаем»[6]. Я же воспринимаю это немного иначе. Если все книги являются автобиографиями, то такими они были с самого начала, и в моей жизни случалось то, о чем я раньше читал у Герберта Уэллса, в «Алисе в Стране Чудес», в сентиментальном «Сердце» Эдмондо де Амичиса, в приключениях Бомбы, мальчика из джунглей. Сартр в своих мемуарах описывает похожие чувства. Сравнивая флору и фауну со страниц Энциклопедии Larousse с их реальными двойниками, он обнаружил, что «в обезьянах зоологического сада было куда меньше обезьяньего, в людях из Люксембургского сада — куда меньше человечьего. Платоник в силу обстоятельств, я шел от знания к предмету: идея казалась мне материальней самой вещи, потому что первой давалась мне в руки и давалась как сама вещь. Мир впервые открылся мне через книги, разжеванный, классифицированный, разграфленный, осмысленный, но все- таки опасный»[7].
Чтение давало мне повод для уединения, или, может быть, создавало ощущение уединения. В детстве, после того как в 1955 году мы переехали в Аргентину, я жил в отдельной части дома, где за мной присматривала няня. Тогда больше всего мне нравилось читать, задрав ноги, лежа на животе на полу в детской комнате. Потом самым безопасным и уютным местом для чтения стала моя собственная кровать, туманная зона между сном и бодрствованием. Я никогда не чувствовал себя одиноким; более того, в тех редких случаях, когда я встречался с другими детьми, их игры и разговоры казались мне гораздо менее интересными, чем то, о чем я читал в своих книгах. Психолог Джеймс Хиллман считает, что те, кто в детстве много читал сказки, или те, кому их много читали, «находятся в лучшей форме, и прогноз для них более благоприятный, чем для тех, кому знакомство со сказками еще предстоит… Раннее знакомство с жизнью всегда перспективно». По Хиллману, эти первые опыты чтения становятся «чем-то, во что можно вжиться, и что можно прожить, способом, с помощью которого душа может найти свое место в жизни»[8]. Именно поэтому я снова и снова возвращался к уже прочитанным книгам и буду возвращаться к ним и впредь.
Поскольку мой отец был дипломатом, нам приходилось много путешествовать; книги были моим домом, знакомым и уютным, где я мог спрятаться в любой момент, какой бы странной ни казалась мне новая комната и какими бы непонятными ни были голоса за дверью. Снова и снова я включал лампочку у изголовья, пока моя няня сидела за электрической вязальной машиной или храпела на соседней кровати, и пытался одновременно поскорее дочитать книгу и оттянуть момент окончательного расставания с ней, возвращаясь назад на несколько страниц, перечитывая особенно понравившиеся места, выискивая подробности, которые, как мне казалось, ускользнули от меня.
Я никогда и ни с кем не обсуждал прочитанное; желание поделиться пришло позже. В то время я был исключительно эгоцентричен, и чувствовал себя в точности так, как сказано у Стивенсона:
Я — царь, и стоит захотеть,
Мне пчелы прилетают петь,
Ко мне стрижи летят[9].
Каждая книга сама по себе была целым миром, и в этих мирах я искал убежища. Я знал, что не способен придумывать такие прекрасные истории, как мои любимые авторы, и все же чувствовал, что мое мнение часто совпадает с их, и (говоря словами Монтеня) «плелся за ними в отдалении, бормоча: Верно, верно»[10]. Позже я уже был в состоянии отделять себя от литературы; но в детстве, а частенько и в юности самые фантастические истории, рассказанные мне книгами, я считал чистой правдой, не менее материальной, чем материал, из которого была сделана сама книга. Вальтер Беньямин описывает нечто подобное. «Чем были для меня мои первые книги — чтобы рассказать об этом, я должен сперва забыть все, что я знаю о книгах теперь. Я совершенно уверен в том, что мои сегодняшние знания я получил благодаря готовности, с которой раскрывался навстречу книгам тогда…»[11]
Позже, уже юношей, в огромной заброшенной библиотеке моего отца в Буэнос-Айресе (он поручил устройство библиотеки своей секретарше, и она закупила книги оптом, а потом отослала их в переплетную мастерскую, попросив подогнать под высоту полок, так что у многих книг верхушки страниц были обрезаны, а у некоторых даже не хватало верхних строчек), я сделал еще одно открытие. В гигантской испанской энциклопедии «Espasa-Calpe» я искал статьи, которые, как мне казалось, имели какое-то отношение к сексу: «Мастурбация», «Пенис», «Вагина», «Сифилис», «Проституция». Я всегда был один в библиотеке, поскольку отец пользовался ею лишь в тех редких случаях, когда ему нужно было встретиться с кем- то дома, а не в офисе. Мне было двенадцать или тринадцать; я уютно устроился в одном из огромных кресел, погрузившись в чтение статьи о губительных последствиях гонореи, когда внезапно отец вошел в комнату и уселся за стол. На какое-то мгновение я до безумия испугался, что сейчас отец узнает, что я читаю, но спустя секунду сообразил: никто и даже отец, сидевший всего в нескольких шагах от меня, — не может подобраться ко мне и узнать, о чем говорит книга, которую я держу в руках, если я сам этого не захочу. Это было тайное маленькое чудо, о котором знал я один. Я дочитывал статью о гонорее, испытывая скорее ликование, нежели шок. Еще позднее в той же библиотеке я завершил свое сексуальное образование, прочтя «Конформиста» Альберто Моравиа, «Грешницу» Ги де Кара, «Пейтон-плейс» Грейс Металиус, «Главную улицу» Синклера Льюиса и «Лолиту» Владимира Набокова.