«Сейчас существует полный разрыв между политическим действием и способом переживания этого действия. Не хватает языка. Работа интеллектуала всегда, с античности, состояла в поиске языка. Сегодня нет нового языка, мы не в силах его изобрести, мы тупо следуем за тем, что называется новыми технологиями.
— Почему же мы не можем найти язык?
— Французские интеллектуалы исходят из предвзятой идеологии и из своих политических убеждений»,
— отвечает Оливье Монжен.
По сравнению с конкретной задачей выработки адекватных понятий для современного политического дискурса вопрос о причинах, в силу которых возникла необходимость в создании нового языка, рассматривается как инструментальный, подчиненный. Потребность в новых понятиях очевидна интеллектуалам только в той мере, в какой речь идет о расширении и дополнении существующего понятийного аппарата, тогда как его основа — основа традиционного инструментария социальных наук — представляется им неизменно актуальной. Понятия социальных наук обозначают для них логический предел словотворчества. «В процессе отказа от европоцентризма социальным наукам потребуются новые термины и концепты. Поэтому необходим диалог между европейскими исследователями и исследователями из развивающихся стран, например Китая или Индии», — говорит Морис Эмар.
Нежелание задуматься над причинами немоты языка, столь послушного, гибкого и выразительного еще недавно, свидетельствует о неготовности принять глобальность перемен. Действительно, рассуждения ad hoc о кризисе понятий встречаются довольно часто[135]. С диагнозом нехватки или неадекватности старых понятий согласны все, но размышления о том, что привело к такой ситуации и что произойдет, когда старые понятия окончательно «откажут», остаются скорее случайной игрой ума, но не становятся предметом серьезного внимания. С правом таких вопросов на существование с готовностью соглашаются, но их не изучают даже самые увлеченные теоретическими новациями исследователи.
«— В последнее время историки все больше размышляют о возникновении нового режима исторической темпоральности, презентизма, который заставляет нас мыслить историю в терминах настоящего, практически сводя на нет значение прошлого и будущего для восприятия времени современным человеком. Как влияет презентизм на представление о временной триаде? Можем ли мы продолжать говорить сегодня о существовании прошлого, настоящего и будущего?
— Это интересный вопрос… Возможно, триады больше нет, но мы продолжаем функционировать согласно этим категориям. Это структуры повседневности для людей, для общества… В любом случае не найдено другого способа говорить об этом. Возможно, мы находимся в моменте, когда это уже не так, но когда это еще невозможно сформулировать иначе. Конечно, самым интересным было бы, если бы эти вечные категории, которые структурируют опыт общества, просто перестали бы функционировать. <…> Как говорить о времени, когда древние категории больше не удовлетворяют и не имеют основы в современной жизни, но новые еще не созданы? <…> Как найти новое определение для „до“ и „после“? Именно в этом вопрошании и отсутствии ответа должен сегодня работать историк»,
— размышляет Франсуа Артог.
Как случилось, что наш язык перестал нам повиноваться? Как возник разрыв между современностью и привычными понятиями? Ответ на эти вопросы, возможно, следует искать в изменении восприятия исторического времени, которое происходит на наших глазах.
Согласно одному из основателей немецкой школы истории понятий Райнхарту Козеллеку, европейское общество пережило настоящую понятийную катастрофу в эпоху Великой французской революции[136]. Возникшее в этот период новое восприятие исторического времени не только изменило видение истории, что привело к возникновению глобальной всемирной истории, но и повлекло за собой создание целого ряда новых понятий, оказавших огромное влияние на будущее европейского общества. Переломное время, Sattelzeit, предопределило ход истории. По Козеллеку, современникам Sattelzeit повезло больше, чем их потомкам: на долю первых выпало создавать футуристическую идеологию, основанную на оптимистическом видении будущего, тогда как пожинать ядовитые плоды этого проекта досталось следующим поколениям. В частности, возникновение в ходе Французской революции новых понятий, устремленных в будущее, значительно опередило, по словам Козеллека, исторический опыт немецкого народа. Понятия пришли извне, укоренились на неподготовленной почве и натворили немало бед.
Отдельные элементы конструкции Козеллека справедливо заслуживают критики[137]. Но его идея о том, что радикальное изменение видения исторического времени способно повлечь за собой формирование новых понятий, определяющих будущее, стала освоенной, чтобы не сказать классической фигурой мысли, прочно вошедшей в размышления историков.
Нельзя ли предположить, что ситуация, которую мы переживаем сегодня, противоположна той, которую описал Козеллек? Допустим, что сдвиг в восприятии времени, свидетелями которого мы являемся, оказался столь же существенным, как тот, который перенесла Европа в эпоху Французской революции. В таком случае, возможно, в отличие от предшествующего переворота, он вызвал когнитивный шок, помешавший плавному замещению старых понятий новыми. Может быть, особенность момента истории, который мы переживаем сегодня, как раз и состоит в том, что старые понятия больше не в силах описывать изменившийся мир, а новые еще не возникли? Может быть, в этом и заключается причина немоты языка, его непредвиденных каникул?
III. ПРЕДАТЕЛЬСТВО ПЕРЕВОДОВ
Эпоха переводов началась во Франции, как мы помним, под знаком «ликвидации отсталости» и поиска новой парадигмы, которая могла бы заполнить пустоту, образовавшуюся после распада функционалистских парадигм. Провинциальный комплекс парижан и немота интеллектуалов стали психологическим ответом на неспособность ни найти, ни создать такие новые учения об обществе, которые позволили бы вернуть социальным наукам былую легитимность. Посмотрим, что принесла эпоха переводов российским коллегам.
От волны переводов, одновременно захлестнувшей Россию и Францию, российские интеллектуалы ждали открытия нового мира: переводы поманили их тем же соблазном, что и французских коллег. Понятно, причин поддаться искушению у русских было несравненно больше: «железный занавес» и изоляция от западной мысли, цензура и полицейский контроль над умами только что остались в прошлом. Неудивительно, что российская интеллигенция связывала с эпохой переводов самые радужные надежды.
Ожидание нового от переводов выглядело тем более естественным, что обращение в поиске новых идей к западной интеллектуальной традиции является неотъемлемой чертой русской культуры, преодолеть которую в полной мере не смогли ни цензура, ни КГБ. Поэтому если для парижан мысль о необходимости наверстывать упущенное стала неприятным откровением последних лет, то для российских коллег она на протяжении нескольких столетий была «магистральной темой русской культуры». После падения «железного занавеса» интеллигенция привычно потянулась к Западу, который должен был избавить от гнетущего чувства неуверенности в правильности интерпретаций и в используемых методах, помочь освоить самые современные направления. В западной традиции российские интеллектуалы искали выход из нелепостей когнитивного хаоса, возникшего на руинах коммунистического режима.
В первые годы перестройки российская интеллигенция имела довольно смутное представление о том, что ждало ее по ту сторону государственной границы.
«При раскрытии границ обнаружилось, что существует целый мир с его достижениями или просчетами — неважно, другие интеллектуальные традиции, в которых развитие все это время шло полным ходом. Поэтому встала задача усвоить все это многообразие и осознать, что реально происходило в гуманитарной сфере»
— так вспоминает об этом времени Ирина Прохорова, создатель и главный редактор журнала «Новое литературное обозрение».
В результате первого прорыва переводов начала 90-х годов зарубежная наука поразила многоликостью и многообразием, которое сочли залогом неисчерпаемого богатства. Поначалу не возникло особых сомнений в том, что по мере полноценного и всестороннего ознакомления с западной традицией неупорядоченная пестрота сложится в стройную картину.
Естественно, никто не станет отрицать, что за последние десять-пятнадцать лет российский интеллектуальный пейзаж радикально обновился и модернизировался. Шквал переводов, обрушившийся на российский книжный рынок в начале 90-х годов, к концу десятилетия расчистил почву для иного восприятия иностранных работ. Если в начале перестройки переводили невзирая на дату выхода в свет оригинала, то в начале нового тысячелетия перевод на русский язык в некоторых областях, например в философии, иногда опережает переводы на другие европейские языки. Вследствие этого привычка читать исключительно на иностранных языках постепенно стала уступать место чтению западных авторов по-русски: переводы оказывается легче и дешевле купить в России, чем заказать за границей или найти в оригинале. В целом переводы превратились в важный инструмент работы гуманитария, живущего в России. Изменение практик чтения повлекло за собой целый ряд серьезных последствий для научной работы: выбор литературы стал не столько определяться знанием конкретного иностранного языка, сколько зависеть от набора переводимых авторов.