Связь между ростом популярности радикальной идеологии (марксизма, с одной стороны, фашизма — с другой) среди молодежи, которая через пропасть забвения снова потянулась к «мощным трендам» «внятной идеологии», и неспособностью старшего поколения донести до нее свой собственный опыт, вызывает оправданную тревогу:
«Люди, интеллектуальный опыт которых пришелся на постсоветское время, переносят свои (левые. — Д.Х.) влечения на недавнее и незнакомое им прошлое. Ответственны за это те, кто не смог передать им болезненный отечественный опыт, оказавшийся менее доступен и понятен, чем мудреные переводы с французского»[180].
Но может быть, в основе неспособности старшего поколения — передать, младшего — принять отечественный опыт лежит неготовность признать историю советского режима частью своей собственной, семейной, личной истории, что означало бы признать свою долю ответственности за него?
За последние десять лет Россия дала миру пример уникального отношения к своей истории[181]. В Германии и Франции, в США и Италии память о черных страницах истории XX в., память Аушвица — это острая, болезненная политическая тема. Непоправимое прошлое постоянно присутствует в настоящем, заставляя тех, кто никогда не надевал свастику и не состоял в Гитлерюгенде, кто родился значительно позже распада Третьего рейха, терзаться вопросом о том, почему это сделали родители и деды. Спор историков, о котором речь шла выше, мгновенно вылился на первые полосы газет именно потому, что в Германии прошлое не прошло.
В России либеральная или демократическая интеллигенция, использовав советское прошлое для свержения коммунизма, поспешила забыть о ГУЛАГе и сталинизме, а заодно и о более поздних эпизодах чудовищной отечественной истории. Россия, в которой советская история подменила собой память трех поколений, «порвала» со сталинским прошлым, и настолько радикально, что в результате во всей большой стране, за исключением «верных ленинцев» не осталось никого, кроме «жертв сталинизма».
Именно в этом и заключается отличие между отношением к прошлому в Германии и в России. В одном случае это признание обществом своей коллективной вины и ответственности за прошлое. В другом — отрицание всякой связи с прошлым, которая могла бы поставить под удар положительный образ современного постсоветского общества или его отдельных членов. «Постсоветские памятники (жертвам террора. — Д.Х.) незаметнее других» — эти слова А. Эткинда точно отражают суть проблемы[182].
Усиленное спасительным грузом времени и отказом мирового сообщества признать коммунизм криминальным режимом, безразличие сомкнулось над страшными страницами советского прошлого, сделав это прошлое для его наследников чужим прошлым, чужой историей. Коллективная безответственность за прошлое изгнала политику из памяти о нем: если никто не виноват в происшедшем и все мы — «по-своему» жертвы (сталинизма, мирового исторического процесса), то в чем может состоять тема политических дебатов или общественного интереса? Не является ли провал либералов и демократов на последних выборах напоминанием мертвых о том, что они устали хоронить своих мертвецов?
Привлекательность левоэкстремистских идей, отсутствие иммунитета к «тоталитарной повседневности» — не покажется ли это слишком большой платой за забвение. И какое будущее обещает — в том числе и российским социальным наукам — молодежь, не способная противостоять «скромному обаянию фашизма»?
Русское лекарство от теорий
Разве уж и пьес не стало? — ласково-укоризненно спросила Настасья Ивановна. Какие хорошие пьесы есть. И сколько их! Начнешь играть — в двадцать лет не переиграешь. Зачем же вам тревожиться сочинять?
М. А. Булгаков[183]
Благодаря книге Жирмунского «Байрон и Пушкин» русская байроническая поэма как была, так и осталась единственным жанром, описанным с той подробностью, которая нужна, чтобы писать историю литературы. Чем обсуждать проблемы историко-литературной целокупности, я бы сейчас охотней отметил 80-летний юбилей этой книги Жирмунского.
М. Л. Гаспаров[184]
«Дефицит теории» — так иногда говорят о современном этапе развития российских гуманитарных наук. На это обращают внимание даже представители старшего поколения, явно далекие от того, чтобы чувствовать лично себя лишенными теоретических орудий, которыми для них по-прежнему выступают парадигмы их молодости.
«Вся наука (социология) превращается в этнографию — все исследования носят очень локальный характер. Но теория всегда была в дефиците. Сегодня она еще в большем дефиците»,
— оценивает ситуацию И. С. Кон.
Исследователи старшего поколения с тревогой следят за последствиями такого отношения к гуманитарному знанию.
«Теперь люди уходят в конкретную отрасль знания и не хотят теоретически осмыслять то, что они делают. А это больно бьет по конкретному знанию. <…> Недавно один такой генерал-от-истории заявил: „Отрадно слышать, что у нас методологией пробавляются одни старики, а молодежь занимается конкретными исследованиями!“»
— рассказывает А. Я. Гуревич.
Убежденность, что теория в глазах коллег выглядит опасным и вредным пережитком прошлого, звучит повсеместно.
«Избегание теории, интеллектуального дебата, критической мысли приобретает характер, близкий к панике. Филология превращается в сообщество эрудитов, объединенных интересом к безвозвратным временам и брезгливо смотрящих на современность»,
— так оценивает ситуацию А. М. Эткинд[185], а С. Козлов приводит вот такой пример дискуссии на эту темы:
«Я сказал, что для того, чтобы проанализировать материал (доклада, выполненного в русле микроистории. — Д.Х.) адекватно, нужно сильно расширить рамки сопоставления. У молодых участников семинара это вызвало чувство протеста: „Вот только этого не надо!“ Они боятся размывания конкретного анализа, который им представляется научным, в общих словах, которые им представляются ненаучными».
Отказ от «полузасушенных закономерностей», ненависть к «пустопорожней болтовне» приветствуются историками, ратующими «за факты без интерпретаций», т. е. за самую очищенную от всяких теоретических примесей версию истории, и считающими, что «по-настоящему бессмертны только издатели источников»[186].
«Мне кажется, что „выветривание теорий“ из занятий историей создает больше творческих возможностей, свободы для историка, освобождает его от оков всяких обязательных общих интегрирующих схем и снимает с его психики некоторые фрустрации, некогда вызванные ошибками профессионального воспитания»,
— рассуждает М. А. Бойцов[187].
На этом фоне движение «назад, к позитивизму» (понимаемому в расширительном смысле как «привязанность к конкретному материалу, внимание к частностям, любовь к конкретному знанию») и стремление изгнать из науки всякое рассуждение, которое могло бы показаться «теоретическим», становится программой, приобретающей все больше и больше поклонников в России. Позитивизм, превращающийся в популярную «методологическую установку», рассматривается не только в качестве единственной и главной сущности «любой науки»[188]: по мнению его российских приверженцев, инъекции «здоровой доли позитивизма» в тело российской науки являются единственно действенным лекарством от кризиса гуманитарного знания.
Росту популярности позитивизма в России, как и во Франции, способствовала методологическая растерянность и стремление опереться на факт, на что-то конкретное и по возможности материальное в условиях утраты теоретических ориентиров[189]. Но здесь необходимо указать на существенное отличие между российской и французской ситуацией. Во Франции позитивизм воспринимается как отошедший в прошлое атавизм, как синоним «научного академизма» или консерватизма. Это вовсе не означает, конечно, что французские исследователи полностью изжили «позитивистский дух» — напротив, как мы наблюдали на примере прагматической парадигмы, многие его установки для них по-прежнему привлекательны. Но позитивизм был настолько сильно скомпрометирован, что само понятие стало рассматриваться исключительно как «ярлык», от навешивания которого надо стараться не только уберечься самому, но и уберечь своих предшественников[190].
В России отношение к позитивизму оказалось окрашено в совершенно иные тона: здесь статус тех, кто открыто заявляет о своей приверженности позитивизму, весьма высок. Это не просто чудаки, не способные идти в ногу со временем, а весьма уважаемые исследователи, «цвет» российского «сообщества ученых». Тому есть и исторические, и идеологические причины. Проиллюстрируем их на нескольких примерах.