На взгляд пророков Израиля, Иудеи и Ирана, история — отнюдь не циклический или механический процесс. Это живое и мастерское исполнение на тесной сцене земного мира божественного плана, который нам открывается лишь мимолетными фрагментами и который, однако, во всех отношениях превосходит наши человеческие возможности восприятия и понимания. Более того, пророки собственным жизненным опытом предвосхитили открытие Эсхила, утверждавшего, что учение, познание приходит через страдание — открытие, которое мы в свое время и при других обстоятельствах делаем для себя.
Итак, должны ли мы сделать выбор в пользу иудейско-зороастрийского взгляда на историю против греко-индийского? Возможно, нам не придется делать столь радикальный выбор, ибо вполне вероятно, что эти две точки зрения в основе своей не являются непримиримыми. В конце концов, если транспортному средству предстоит двигаться в направлении, избранном его водителем, движение в определенной степени зависит и от колес, вращающихся равномерно и монотонно, оборот за оборотом. Поскольку цивилизации переживают расцвет и упадок, давая жизнь новым, в чем-то находящимся на более высоком уровне цивилизациям, то, возможно, разворачивается некий целенаправленный процесс, божественный план, по которому знание, полученное через страдание, вызванное крушениями цивилизаций, в результате становится высшим средством прогресса. Авраам эмигрировал из цивилизации накануне краха ее (in extreneis); Пророки были сынами другой цивилизации, находящейся в состоянии распада; христианство родилось на обломках распадающегося греко-римского мира. Озарит ли подобное духовное прозрение тех «перемещенных лиц», которых в наше время можно уподобить еврейским изгнанникам, столь много познавшим в своей печальной ссылке у рек вавилонских? Ответ на этот вопрос, каков бы он ни был, имеет большее значение, нежели неведомая нам судьба нашей универсализировавшейся западной цивилизации.
СОВРЕМЕННЫЙ МОМЕНТ ИСТОРИИ
В каком же состоянии находится человечество в 1947 году христианской эры? Этот вопрос относится, без сомнения, ко всему поколению, живущему на Земле; однако, если бы мы провели всемирный опрос по системе Гэллапа, в ответах не было бы единодушия. На эту тему, как ни на какую другую (quot homines, tot sententiae — сколько людей, столько и мнений); поэтому мы должны прежде всего спросить самих себя: кому именно мы адресуем этот вопрос? Например, автор данного очерка — англичанин пятидесяти восьми лет, представитель среднего класса. Очевидно, что его национальность, социальная среда, возраст — все вместе существенно повлияет на то, с какой точки зрения он рассматривает панораму мира. Собственно, как все и каждый из нас, он в большей или меньшей степени является невольником исторического релятивизма. Единственное его личное преимущество состоит в том, что он к тому же еще и историк и оттого по крайней мере сознает, что сам он лишь живой обломок кораблекрушения в бурном потоке времени, отдавая себе отчет в том, что его неустойчивое и фрагментарное видение происходящих событий не более чем карикатура на историко-топографическую карту. Лишь Бог знает истинную картину. Наши индивидуальные человеческие суждения — это стрельба наугад.
Мысли автора возвращаются на 50 лет назад, к одному из дней 1897 года в Лондоне. Он сидит со своим отцом у окна на Флит-стрит, наблюдая, как мимо проходят канадские и австралийские кавалерийские полки, прибывшие на празднество по случаю шестидесятилетия царствования королевы Виктории. Память до сих пор хранит то волнение, интерес к незнакомым колоритным мундирам великолепных «колониальных», как их тогда называли в Англии, войск: фетровые шляпы с мягкими полями вместо касок и шлемов, серые мундиры вместо красных. Для английского ребенка это зрелище приоткрыло картину какой-то иной жизни; философу, вероятно, пришла бы в голову мысль, что там, где рост, там следует ждать и увядания. Поэт, наблюдая ту же картину, действительно ухватил и сумел выразить нечто подобное. Однако же мало кто из толпы англичан, глазевших на парад заморских войск в Лондоне 1897 года, разделял настроение киплинговской «Recessional». Люди считали, что над ними солнце в зените, и полагали, что так будет всегда, без всякой с их стороны необходимости хотя бы произнести магическое слово повеления, как это сделал Иисус Навин в известном случае.
Автор десятой главы книги Иисуса Навина понимал по крайней мере, что остановившееся Время есть нечто необычное. «И не было такого дня ни прежде, ни после того, в который Господь так слышал бы глас человеческий…» И тем не менее представители английского среднего класса 1897 года, считавшие себя просвещенными рационалистами, жившими в век науки, принимали это воображаемое чудо как данность. С их точки зрения, история для них завершилась. Она закончилась на международной арене в 1815 году битвой при Ватерлоо, во внутренних делах — Биллем о реформе 1832 года, а в отношении империи — с подавлением Индийского мятежа в 1859 году. И они с полным правом могли радоваться тому перманентному чувству блаженства и благосостояния, что даровало им окончание истории. «Судьба прочертила мне удачные линии, поистине я обладаю прекрасным наследием».
С позиции исторической перспективы 1947 года эта иллюзия английского среднего класса конца прошлого века кажется нам чистым помешательством, однако же ее разделяли и современники в других западных странах. В частности, в Соединенных Штатах, на Севере, история для среднего класса подошла к концу с завоеванием Запада и победой федералистов в Гражданской войне; а в Германии или по крайней мере в Пруссии такое чувство завершенности истории охватило тот же средний класс после победы над Францией и установлением Второго рейха в 1871 году. Для этих трех групп западных представителей среднего класса Господь завершил Свою созидательную работу пятьдесят лет назад, «и увидел Бог, что это хорошо». Правда, несмотря на то что в 1897 году английский, американский и германский средний класс был фактически политическим и экономическим хозяином мира, в количественном отношении он составлял лишь малую толику общего населения Земли, и было достаточно людей в других странах, имевших иную точку зрения, хотя, может быть, и неспособных внятно ее выразить или бессильных что-либо изменить.
На Юге США, например, да и во Франции в 1897 году многие были согласны, что история действительно подошла к концу: Конфедерация уже никогда не восстанет из мертвых, Эльзас и Лотарингию вернуть невозможно. Но это ощущение законченности, которое грело сердце победителя, никак не могло утешить сердце побежденного народа. Для него все происходившее было настоящим кошмаром. Австрийцы, еще не оправившиеся от своего поражения в 1866 году, могли бы чувствовать то же самое, не возникни к тому времени внутри империи, оставленной Бисмарком целой и невредимой, в гуще подчиненных народов, новое волнение, которое заставило австрийцев осознать, что история вновь пришла в движение и может преподнести им сюрпризы почище Кёнигграца. В это время английские либералы рассуждали откровенно и с одобрением о возможности освобождения зависимых народов в Австро-Венгрии и на Балканах. Но, несмотря на призрак Гомруля и надвигающиеся «индийские беспорядки», им не пришло в голову, что, рассуждая о Юго-Восточной Европе, они приветствуют первые симптомы того процесса политической ликвидации, который еще при их жизни распространится и на Индию, и на Ирландию и в своем необоримом движении по всему миру разрушит не одну только габсбургскую империю.
Собственно, по всему миру, хотя тогда еще подспудно, среди различных народов и классов существовала такая же, как у французов и конфедератов, неудовлетворенность тем, как легли карты истории, и в то же время нарастало нежелание признать, что игра проиграна. Подумать только, сколько миллионов людей насчитывали все эти порабощенные народы, угнетенные классы! Все огромное население Российской империи того времени, от Варшавы до Владивостока: поляки и финны, полные решимости отстоять свою национальную независимость; русские крестьяне, стремившиеся овладеть той землей, от которой им достались лишь крошечные клочки после реформы 60-х годов; российские интеллектуалы и деловые люди, мечтавшие в один прекрасный день управлять своей страной через парламентские институты, уже давно доступные людям их уровня в Соединенных Штатах, Великобритании и во Франции, и молодой, еще немногочисленный российский пролетариат, революционное сознание которого подогревалось достаточно мрачными условиями жизни, хотя, возможно, и не столь мрачными, как в Манчестере в начале XIX века. Конечно, индустриальный рабочий класс в Англии с начала века значительно улучшил свое положение благодаря фабричному законодательству, деятельности тред-юнионов и возможности голосовать (право голоса было предоставлено рабочим в 1867 году актом Дизраэли). Однако и в 1897 году рабочие не воспринимали, да и не могли воспринимать, Закон о бедных 1834 года, подобно тому как средний класс воспринял Билль о реформе 1832 года, узрев в нем благодеяние и последнее слово исторической мудрости. Рабочий класс не был революционно настроен, однако он был полон решимости заставить колесо истории двигаться дальше по конституционной колее. Что же касается пролетариата на Европейском континенте, то он был готов идти гораздо дальше, что и показала Парижская коммуна в своей зловещей вспышке.