Ознакомительная версия.
По Аристотелю, Зенон Элейский первым писал диалоги в той форме вопросов и ответов, которая была свойственна как философам из Мегары[463], так и софистам. Это была техника, рассчитанная на то, чтобы расставить сети противнику. Платон скорее всего следовал в своих диалогах более всего поэту, автору мимов Софрону[464]; Аристотель также называет диалог формой мима[465], фарсом, который сам опять-таки есть форма комедии. Причисление к роду фокусников, жонглеров, чудодеев, к которому относили софистов, не миновало ни Сократа, ни даже Платона[466]. Если всего этого еще не достаточно, чтобы явственно выделить игровой элемент философии, то он может быть обнаружен в самих Платоновых диалогах. Диалог — форма искусственная. Это своего рода фикция. На какую бы высоту ни поднималось у греков действительная беседа, она тем не менее никогда полностью не отвечала форме литературного диалога. Диалог у Платона — это легкая, игровая форма искусства. Возьмем новеллистический замысел Парменида, начало Кратила, легкую, живую интонацию этих двух и многих других диалогов. Определенное сходство с шутовством, с мимом здесь и в самом деле не признать невозможно. В шутливой форме затрагиваются в Софисте основные положения мудрецов более раннего времени[467]. Совершенно в юмористическом тоне пересказывается в Протагоре миф об Эпиметее и Прометее[468] [469]. "По поводу облика и имени этих богов, — говорит Сократ в Кратиле, — есть и серьезное, и шутливое объяснение, ибо также и боги не прочь позабавиться": филопайсмонес гар кай гой теой. В другом месте того же диалога Платон говорит устами Сократа: "если бы я выслушал пятидесятидрахмовый урок Продика, ты тотчас бы это узнал, но я внял лишь однодрахмовому назиданию"[470]. и опять в том же тоне, продолжая, судя по всему, намеренно бес-мысленную, сатирически нацеленную этимологическую игру: "а теперь смотри, какой фокус сделаю я со всем тем, чего не могу объяснить"[471]. И наконец даже так: "Я уже давно прихожу в изумление от своей собствeннoй мудрости, так, что и самому мне не верится". Что уж тут говорить, если Протагор завершается обращением вспять всех исходных позиций, и eсли можно спорить о том, всерьез или нет звучит надгробная речь в Менексене?[472]
У Платона собеседники сами расценивают свои философские занятия как приятное времяпрепровождение. Юношеской страсти к спору противостоит желание старших, чтобы к ним испытывали почтение[473]. "Так обстоит дело с истиной, — говорит Калликл в Горгии[474], — и ты поймешь это, если оставишь в покое философию и займешься делами более важными. Ибо философия — вещь приятная, если заниматься ею в юные годы и с соблюдением меры, но она же и гибель для того, кто предается ей дольше, чем следует".
Итак, лишь юношескую игру видели в философии те, кто для наследовавшего им мира заложил непреходящие основы мудрости и любомудрия. Чтобы раз и навсегда раскрыть перед всеми основную ошибку софистов, их логические и этические изъяны, Платон не пренебрегал этой легкой манерой непринужденного диалога. Ибо и для него любомудрие, при всей углубленности, продолжало оставаться некоей благородной игрой. И если не только Платон, но и Аристотель считал достойными самых серьезных возражений словесные ухищрения и уловки софистов, то это потому, что и их собственное мудрствование, их собственное мышление еще не высвободились из сферы игры. Да и произойдет ли это когда-либо вообще?
Последовательность основных стадий развития философии можно наметить в общих чертах следующим образом. В глубокой древности она берет начало в священной игре в загадки и в словопрение, выполняющие, однако, также функцию праздничного развлечения. Сакральная сторона всего этого вырастает в глубокую тео— и философию Упанишад и досократиков, игровая сторона — в деятельность софистов. Эти сферы не отделены полностью друг от друга. Платон возводит философию как благороднейшее стремление к истине на такие высоты, достичь которых мог только он один, но всегда делает это в такой легкой, непринужденной форме, которая была одним из характерных элементов его философии. При этом философия одновременно развивается и в своей сниженной форме: как словопрение, игра ума, софистика и риторика. Однако агональный фактор в эллинском мире был настолько значителен, что риторика могла расширять свое поле деятельности за счет философии в ее более чистом виде и, будучи культурой более многочисленных групп, затмевала ее, угрожая и вовсе свести на нет. Горгий, отвернувшийся от глубинного знания ради того, чтобы превозносить силу блестящего слова — и злоупотреблять этим, являет собою вполне определенный тип культурного вырождения. Доведенные до высшей точки соперничество и школярство в ремесле философов шли рука об руку. И это был не единственный раз, когда эпоха, искавшая смысл вещей, сменялась временем, которое готово было вполне удовлетвориться лишь словом и формулой.
Игровое содержание этих явлений невозможно обрисовать четкими контурами. Далеко не всегда можно провести явную границу между ребяческой Spielerei [забавой] и лукавым умом, что временами подходит вплотную к самым глубоким истинам. Знаменитое сочинение Горгия "О несуществующем", полностью отрекавшееся от всякого серьезного знания в пользу радикального нигилизма, можно точно так же назвать игрой, как и декламацию о Елене, которой он сам дал такое название. Отсутствие ясно осознанных границ между игрою и мудрствованием видно и из того, что стоики обсуждают не имеющие смысла, построенные на грамматических ловушках софизмы заодно с вполне серьезными аргументами Мегарской школы[475].
Повсеместно воцаряются диспут и декламация. Эта последняя также становится постоянным предметом публичных состязаний. Говорить значило хвастливо щеголять словами, выставлять себя напоказ. Словесный поединок был для эллина самой подходящей литературной формой, чтобы отобразить и обсудить тот или иной щекотливый вопрос. Так, Фукидид выводит на подмостки вопрос о войне или мире в споре Архидама и Сфенелада, разные другие вопросы в спорах Никия и Алкивиада, Клеона и Диодота. Так обсуждает он конфликт между властью и правом, на примере нарушения нейтралитета острова Мелос, в споре, который целиком строится как софистическая игра из вопросов и ответов. Аристофан в Облаках пародирует страсть к парадным диспутам в риторической дуэли логоса праведного — с неправедным[476]. Значение любимой софистами антилогии [противоречия], или двойственного высказывания, заключается, впрочем, не только в игровой ценности указанной формы. Она, кроме того, способна метко выражать извечное свойство неопределенности человеческого суждения: сказать можно и так и этак. Именно игровой характер речи проявляется в том, что побеждать в словесной дуэли все-таки остается до некоторой степени чистым искусством. Речь софиста сразу же становится намеренной ложью, как только в свое искусство слов и понятий он вкладывает безнравственный умысел, как это делает Калликл, распространяясь о "Herrenmoral" ["морали господ"][477] [478]. В каком-то смысле будет лживым и сам агональный задор, если дать ему волю ценой отказа от истины. Для всех тех, кого зовут софистами или риторами, не стремление к истине, а желание личной, индивидуальной правоты служит путеводной нитью и целью. Архаическая ситуация состязания — вот что является здесь единственным воодушевляющим стимулом. Если относительно Ницше следует полагать, как того хотят некоторые[479], что он и в самом Деле возродил агонистический дух мудрствования, то тем самым он вернул философию к ее древнейшему состоянию возникновения в лоне первозданной культуры. Мы не хотели бы здесь углубляться в пространный вопрос, в какой степени наши речевые средства в основе своей носят характер игровых правил, то есть значимы лишь в тех интеллектуальных границах, которые мы признаем в качестве обязательных. Всегда ли в логике вообще и в силлогизме в особенности в игру вступает некое молчаливое соглашение о том, что действенности терминов и понятий следует придержи-ваться здесь точно так же, как это имеет место для шахматных фигур и полей шахматной доски? Пусть кто-нибудь ответит на этот вопрос. Мы же ограничимся беглым обзором фактических качеств игры в практике диспутов и декламации более позднего времени по сравнению с эпохой греческой цивилизации. Особой обстоятельности здесь не требуется поскольку явление это постоянно вновь воспроизводится в весьма схожих формах, а также и потому, что в своем развитии в западной культуре оно в самой высокой степени продолжает сохранять зависимость от греческого образца.
Ознакомительная версия.