Ознакомительная версия.
Итак, чтобы понять Просперо, надо понять Калибана, и вот тут-то мы и сталкиваемся с «американским субстратом».
Об источниках сюжета пьесы и ее образов известно немного. Установлена близость между «Бурей» и немецкой драмой конца XVI – начала XVII в. Якоба Айрера «Прекрасная Сидея». В пьесе Айрера волшебник-князь после вероломного захвата его престола удаляется с дочерью в лес, где заставляет служить себе лесной дух и дикого, грубого человека. Находят определенные переклички с «Зимними вечерами» (1609) испанца Антонио де Эславы, с итальянскими комедиями «Три сатира», «Панталончино» и др. В «Трех сатирах» моряки после кораблекрушения оказываются на острове, где живут великий маг и туземцы. Как отмечает А. Смирнов, Шекспир мог использовать иные сходные источники, сказать что-то определенное об этом невозможно. Но в данном случае интересен иной источник «Бури» – не драматургический, а философский, интеллектуальный, на который, на мой взгляд, не обращалось достаточного внимания. Речь идет об «Опытах» Монтеня.
Существуют сомнения, действительно ли Шекспиру принадлежит автограф на экземпляре «Опытов», переведенных на английский язык в 1603 г. знакомым драматургу итальянцем Джованни Флоро[210]. Однако не приходится сомневаться, что книгу Монтеня Шекспир действительно читал. Об этом свидетельствует сцена в «Буре», где между итальянцами, по воле Просперо занесенными на остров Калибана, происходят прения по поводу наблюдаемого ими пейзажа, а также следующий за ней монолог Гонзало, старого и мудрого советника короля Неаполитанского. Его монолог о Золотом веке, общественной идиллии, которую он бы устроил на этом острове, если б стал его королем, как отмечают комментаторы, является прямым отражением фрагмента «из “Опытов” Монтеня (кн. I, гл. 30), где дается картина морально чистой жизни дикарей, близкой к состоянию первобытного коммунизма»[211]. Замечу, однако, что речь идет не просто об «отражении», как пишет А. Смирнов, или о «воспроизведении» соответствующего фрагмента, как заметили в комментариях к «Опытам» А. Бобович и Ф. Коган-Бернштейн[212], но о бурлескно-ироническом «перевоспроизведении». Если сам факт цитаты из Монтеня заставляет нас задуматься, в чем смысл обращения Шекспира к «Опытам», то характер ее «воспроизведения» выявляет отношение художника к идеям французского гуманиста. Но об этом позже.
Пока же – о другом, не менее существенном: все заметили цитату из Монтеня, но никто не обратил внимания на то, как называется рассуждение из «Опытов», использованное Шекспиром, – «О каннибалах». Не логично ли было бы сопоставить не только монолог Гонзало с соответствующим фрагментом из Монтеня, но и обратить внимание на странное сходство в звучании двух «имен»: каннибал и Калибан. Давно уже отмечалось, что скорее всего «Калибан» есть анаграмма слова «каннибал»[213]. Но если это так, то не существует ли связь между обращением Шекспира к идеям, содержащимся в рассуждении «О каннибалах», и художественно-философским содержанием, которое он вложил в образ Калибана? Нет ли здесь не только формальной, но и содержательной связи?
Кубинский поэт и критик Роберто Фернандес Ретамар в своем культурфилософском эссе «Калибан», в 1971 г. помещенном в издающемся в Гаване журнале «Каса де лас Америкас», обратил внимание именно на связь между каннибалами Монтеня и Калибаном Шекспира. Связав происхождение слова «каннибал» с «канибы» или «карибы», как именовал воинственные племена ныне Антильских островов в своих письмах Колумб, а вслед за ним и все другие, Фернандес Ретамар заключил, что, таким образом, в «Буре» речь шла о коренных жителях Латинской Америки. У него не было специальных литературоведческих интересов, когда он писал эссе «Калибан». Как и многие до него в Латинской Америке, а такая традиция живет там уже лет сто, вольно читая «Бурю», он по-новому использовал ее образы как художественно-философские символы в интересах актуальной латиноамериканской проблематики. Представив вражду Калибана и Просперо как отношения порабощенного и колонизатора, он увидел в образе Калибана символ угнетенного западными метрополиями бунтующего и освобождающегося латиноамериканского континента. Однако в данном случае представляет интерес не интерпретация шекспировских образов, предложенная кубинским критиком, а отмеченный им и не подлежащий сомнению факт, что Шекспир назвал своего странного героя «латиноамериканским именем». Что может дать этот факт для исследования философского контекста «Бури»?
Разумеется, это не означает, что Шекспир имел в виду конкретных жителей недавно открытого континента. Тем не менее если слово «Калибан» – анаграмма слова «каннибал», то и в содержательном плане образ Калибана есть результат переосмысления, причем переосмысления полемического, каннибалов Монтеня в непосредственной связи с его идеями о гармонических общественных отношениях и о гармоническом человеке. Анализ самого факта полемики Шекспира с Монтенем позволяет сделать вывод о том, что спор и поиски велись по магистральной линии развития европейской гуманистической мысли, ибо Монтень, вслед за которым шли Пьер Бейль и выдающиеся мыслители XVIII в., создатели теории «естественного права» и идеологии Великой французской революции, аккумулировал в своих «Опытах» опыт гуманистической мысли XVI в. в целом.
В кратком предисловии к «Опытам» Монтень, уведомляя читателей о том, что содержание его книги – искренние размышления о человеке, исходя из наблюдений над самим собой, заметил: «Если бы я жил между тех племен, которые, как говорят, и посейчас еще наслаждаются сладостной свободою изначальных законов природы, уверяю тебя, читатель, я с величайшей охотою нарисовал бы себя во весь рост, и притом нагишом»[214]. Монтень не только улыбался, и упоминание о дикарях не случайно, потому что образ жизни племен, которые наслаждались «сладостною свободою изначальных законов», был для него важнейшей и идеальной меркой, в сравнении с которой осмысливались условия жизни европейцев и их нравы. (Хотя меркой в определенной мере и условной – вспомним о трезвом и скептическом направлении ума Монтеня.) Иной и не менее важной для мыслителя меркой были нравы «естественных» европейцев – мужиков, простых людей труда, что так восхищало Льва Толстого, большого ценителя трудов французского философа. Но важно заметить, что к подобным взглядам, радикально отличавшим его от типичного аристократизма гуманистов, – Монтень шел через осмысление изначальной формы «естественного» состояния – образа жизни коренных американцев, которые привлекли к себе внимание всех гуманистов и создателей новоевропейского утопического социализма XVI в., от Эразма Роттердамского или Томаса Мора до Томмазо Кампанеллы или Дени Вераса.
Здесь не место разбирать истоки данной традиции, скажу лишь, что науке еще предстоит выяснить роль исторического, научного, философского опыта, обретенного европейцами в ходе открытия и колонизации Нового Света. Америка стала для Европы своего рода зеркалом, в котором в преувеличенном виде отражались все внутренние язвы и уродства буржуазного мира, находящегося в процессе становления. «Аркадические» индейцы, образ которых впервые создал еще сам Великий Адмирал, описавший идиллическую жизнь коренных кубинцев – сибонеев и таино[215], стали важнейшим ориентиром в размышлениях о гармоническом обществе не только для философов, но и для писателей. Следы американских ассоциаций, то явственные, то скрытые, мы найдем и у Ронсара, и у Рабле, и у Сервантеса, и у многих других писателей Ренессанса. «Добрый дикарь» гуманистов обрел новую жизнь у создателей теории «естественного» права и «естественного» человека, а это означает, что с ним связано и дальнейшее развитие европейской мысли. Достаточно сказать, что Руссо закончил «Общественный договор» также своего рода цитатой из монтеневского рассуждения «О каннибалах»[216]; можно вспомнить и о Вольтере, авторе «Кандида» и «Простодушного».
О чем же шла речь в рассуждении Монтеня «О каннибалах»?
Рассуждение Монтеня написано как речь в защиту индейцев, ибо если «добрый дикарь» был порождением утопического мышления гуманистов, то существовал и иной образ индейца – животного, находящегося вне человеческого круга, образ, порожденный не просто натуралистическим восприятием мира дикарей, но и определенной системой воззрений, отражавшей как предрассудки внеисторического сознания, так и интересы колониализма.
В начале 50-х годов XVI в. в Вальядолиде вели публичный диспут о «природе» индейцев испанский гуманист Бартоломе де Лас Касас и Хуан Хинес де Сепульведа, обосновывавший законность порабощения индейцев ссылками на Аристотеля, который в «Политике» писал о справедливости и естественности «рабства по природе» для людей, не обладающих достаточным интеллектом или человеческой моралью. Этот спор был нравственно-интеллектуальным средоточием жгучей проблематики, порожденной конкистой. Для апологетов конкисты, например для Гонсало Фернандеса де Овьедо, автора «Естественной и общей истории Индии», индейцы – это существа органически порочные по своей «природе». Аргументами служили факты людоедства, или каннибальства, отмеченные среди карибов еще Колумбом, человеческие жертвоприношения, удивительные для европейцев формы брачной жизни. Индеец-дикарь, безобразный каннибал, животное, не знающее ни морали, ни культуры, – таков был иной полюс восприятия коренного населения Америки.
Ознакомительная версия.