Человек, который написал эти впечатляющие воспоминания, тоже прославил Одессу. Хотя сейчас его имя знакомо далеко не всем. Это Александр Закушняк. Человек, который начинал как актер в Одессе в дореволюционные годы, а потом, после революции, став петроградским артистом, изобрел новый жанр – чтецкие вечера.
Нам сейчас кажется, что это было всегда. Но нет. В России чтецы до революции участвовали только в сборных концертах. Никто и никогда сольную чтецкую программу публике не предлагал. Закушняк был первым, он открыл этот жанр художественного чтения. И еще в Петрограде начал устраивать вечера рассказа. Сцена была декорирована соответствующим образом: стол, лампа, ковер, кресло. И он сидел и целый вечер рассказывал Мопассана, Шолом-Алейхема, Чехова, Марка Твена… Сначала было страшно. Казалось, публика не высидит целый вечер. Проще дома посидеть и книжку почитать. А оказалось, что это новый вид театрального искусства, который после Закушняка подхватил уже его ученик Владимир Яхонтов.
Закушняк, к сожалению, прожил очень недолго: в 1930 году умер. А вот в середине 20-х годов он отрабатывал этот новый жанр. И с особым трепетом приехал опробовать его в Одессу. Приехал как раз в конце марта – начале апреля на гастроли с чтецкими вечерами.
Сначала он должен был читать в городском театре, но поскольку городской театр только что сгорел, Закушняк читал в здании горсовета (это нынешняя филармония на углу улиц Розы Люксембург и Пушкинской). Вот что он записывал тогда в своем дневнике:
…Во многих залах я выступал в Одессе, но этот (бывш. Биржа) единственный зал, который я избегал, зал – больше Дома Союзов. Один партер – 1200–1400 мест. И даже больше, если теснее поставить стулья. И никакого резонанса. Зал без купола. Одним словом, это все равно если рассказывать на Красной площади. Я пришел в ужас. <…> Браню себя, что поехал. <…> Отношение ко мне самое восторженное, одесское. Театральные люди остались те же самые. Они милые, остроумные. <…>
…Меня перебрасывают из одного помещения в другое. Везде приходится вновь устраивать. Все это очень трудно. Публика здесь не раздевается, сидят в головных уборах. Все это очень подходит к моему жанру!..
И дальше он перечисляет, что он читал. И вот наряду с Мопассаном, Шолом-Алейхемом, Чеховым он впервые именно в Одессе опробовал чтение рассказов Бабеля: «Эскадронный Трунов», «Соль» и другие.
Бабель был славен в Одессе. Очень трудно было исполнять его рассказы. Еще и потому, что в марте 1925 года, за три недели до Закушняка, читал Бабеля актер, который читал его с эстрады первым, – Леонид Осипович Утесов.
Вечера Утесова были в середине марта, и вот в тот вечер, когда горел театр, Утесов в двух кварталах от него, на улице Ланжероновской, читал рассказы Бабеля. Леонид Осипович рассказывает в своих мемуарах, что он читал эти рассказы с огромным успехом, но с трепетом ожидал, когда же это услышит сам Бабель и как он отнесется к его чтению. Они не были знакомы. Чуть позднее, уже в конце 1925 года, Бабель услышал его чтение в Москве:
Не помню, кто из работников театра прибежал ко мне и взволнованно сказал:
– Ты знаешь, кто в театре? Бабель!
Я шел на сцену на мягких, ватных ногах. Волнение мое было безмерно. Я глядел в зрительный зал и искал Бабеля, похожего на Балмашева, на Беню Крика. Я его не находил.
Читал я хуже, чем всегда. Рассеянно, не будучи в силах сосредоточиться. Хотите знать правду? Я трусил. Да, да, мне было по-настоящему страшно. Но вот я его увидел.
Наконец в антракте он вошел ко мне в гримировальную комнату. Какой он? О воображение, помоги мне его нарисовать! Ростом он был невелик. Приземист. Голова на короткой шее, ушедшая в плечи. Верхняя часть туловища кажется несколько велика по отношению к ногам. В общем, скульптор взял корпус одного человека и приставил к ногам другого. Но голова! Голова удивительная! Большелобый. Вздернутый нос (и откуда такое у одессита?). И за стеклами очков небольшие, острые, насмешливо-лукавые глаза. Рот с несколько увеличенной нижней губой.
– Неплохо, старик! – сказал он. – Но зачем вы стараетесь меня приукрасить?
Я не знаю, какое у меня было в это время выражение лица, но он расхохотался:
– Много привираете!
– Ну, может быть, я не точно выучил текст, простите.
– Э, старик, не берите монополию на торговлю Одессой!
И он опять засмеялся.
Вероятно, это чувство, что нельзя брать монополию на торговлю Одессой, одесской экзотикой и спецификой, испытывал и Закушняк.
Это было не единственное испытание – то, что до него Бабеля читал Утесов, приехавший тоже из Петрограда, где он в то время работал. Одновременно с Закушняком в других помещениях города свои рассказы несколько раз читал сам Бабель.
Дело в том, что Бабель как раз в 1925 году входит в большую литературу. В 1917 году Максим Горький отослал его «в люди», и Бабель ушел странствовать на семь лет. С 1922 по 1924 – он жил в Одессе и публиковал на страницах одесской прессы свои рассказы. В 1924 году в Одессу приехал Маяковский, пришел в гости к Бабелю. Почитал рассказы. Рассказы понравились, он взял их и опубликовал в журнале «Леф». Потом опубликовал Бабеля и Воронский в журнале «Красная новь».
К Бабелю приходит всесоюзная известность. А началась она в одесских газетах и журналах. В журнале «Шквал» в марте 1925 года был опубликован «Эскадронный Трунов».
ЭСКАДРОННЫЙ ТРУНОВ
В полдень мы привезли в Сокаль простреленное тело Трунова, эскадронного нашего командира. Он был убит утром в бою с неприятельскими аэропланами. Все попадания у Трунова были в лицо, щеки его были усеяны ранами, язык вырван. Мы обмыли, как умели, лицо мертвеца для того, чтобы вид его был менее ужасен, мы положили кавказское седло у изголовья гроба и вырыли Трунову могилу на торжественном месте – в общественном саду, посреди города, у самого забора. Туда явился наш эскадрон на конях, штаб полка и военком дивизии. И в два часа, по соборным часам, дряхлая наша пушчонка дала первый выстрел. Она салютовала мертвому командиру во все старые свои три дюйма, она сделала полный салют, и мы поднесли гроб к открытой яме. Крышка гроба была открыта, полуденное чистое солнце освещало длинный труп, и рот его, набитый разломанными зубами, и вычищенные сапоги, сложенные в пятках, как на ученье.
– Бойцы! – сказал тогда, глядя на покойника, Пугачов, командир полка, и стал у края ямы. – Бойцы! – сказал он, дрожа и вытягиваясь по швам. – Хороним Пашу Трунова, всемирного героя, отдаем Паше последнюю честь…
И, подняв к небу глаза, раскаленные бессонницей, Пугачов прокричал речь о мертвых бойцах из Первой Конной, о гордой этой фаланге, бьющей молотом истории по наковальне будущих веков. Пугачов громко прокричал свою речь, он сжимал рукоять кривой чеченской шашки и рыл землю ободранными сапогами в серебряных шпорах. Оркестр после его речи сыграл «Интернационал», и казаки простились с Пашкой Труновым. Весь эскадрон вскочил на коней и дал залп в воздух, трехдюймовка наша прошамкала во второй раз, и мы послали трех казаков за венком. Они помчались, стреляя на карьере, выпадая из седел и джигитуя, и привезли красных цветов целые пригоршни. Пугачов рассыпал эти цветы у могилы, и мы стали подходить к Трунову с последним целованием. Я тронул губами прояснившийся лоб, обложенный седлом, и ушел в город, в готический Сокаль, лежавший в синей пыли и галицийском унынии.
Большая площадь простиралась налево от сада, площадь, застроенная древними синагогами. Евреи в рваных лапсердаках бранились на этой площади и таскали друг друга. Одни из них – ортодоксы – превозносили учение Адасии, раввина из Белза; за это на ортодоксов наступали хасиды умеренного толка, ученики гусятинского раввина Иуды. Евреи спорили о Каббале и поминали в своих спорах имя Ильи, виленского гаона, гонителя хасидов…
Забыв войну и залпы, хасиды поносили самое имя Ильи, виленского первосвященника, и я, томясь печалью по Трунову, я тоже толкался среди них и для облегчения моего горланил вместе с ними, пока не увидел перед, собой галичанина, мертвенного и длинного, как Дон-Кихот.
Галичанин этот был одет в белую холщовую рубаху до пят. Он был одет как бы для погребения или для причастия и вел на веревке взлохмаченную коровенку. На гигантское его туловище была посажена подвижная, крохотная, пробитая головка змеи; она была прикрыта широкополой шляпой из деревенской соломы и пошатывалась. Жалкая коровенка шла за галичанином на поводу; он вел ее с важностью и виселицей длинных своих костей пересекал горячий блеск небес.
Торжественным шагом миновал он площадь и вошел в кривой переулок, обкуренный тошнотворными густыми дымами. В обугленных домишках, в нищих кухнях возились еврейки, похожие на старых негритянок, еврейки с непомерными грудями. Галичанин прошел мимо них и остановился в конце переулка у фронтона разбитого здания.
Там, у фронтона, у белой покоробленной колонны сидел цыган-кузнец и ковал лошадей. Цыган бил молотом по копытам, потряхивая жирными волосами, свистел и улыбался. Несколько казаков с лошадьми стояли вокруг него. Мой галичанин подошел к кузнецу, безмолвно отдал ему с дюжину печеных картофелин и, ни на кого ни глядя, повернул назад. Я зашагал было за ним, но тут меня остановил казак, державший наготове некованую лошадь. Фамилия этому казаку была Селиверстов. Он ушел от Махно когда-то и служил в 33-м кавполку.