Через год, переиздавая свою известную книгу "К истории религии и философии в Германии", Гейне снова изложил это кредо: "Говоря по совести, мне было бы приятно, если бы она вовсе не появилась в печати. Дело в том, что после появления ее многие мнения мои о многих вещах, особенно по вопросам религиозным, значительно изменились, и многое такое, что я утверждал тогда, противоречит теперь моим лучшим убеждениям. Но стрела не принадлежит стрелку после того, как он спустит ее с лука, и слово не принадлежит говорящему после того, как оно слетело с его уст, а тем более, когда разнесено по свету печатью… Но у честного человека во всевозможных обстоятельствах сохраняется неотъемлемое право открыто сознаваться в своем заблуждении, и я бесстрашно пользуюсь здесь этим правом. Потому я открыто объявляю здесь, что все, относящееся в настоящем моем сочинении к великому вопросу о божественном начале, точно так же ложно, как необдуманно. Точно так же необдуманно, как ложно утверждение мое со слов школы, что теизм в теории совершенно истреблен и только жалким образом проявляется в мире явлений. Нет, неправда, что критика разума, разрушавшая доказательства бытия Божьего, известные нам со времени Ан-сельма Кентерберийского, положила конец и самому бытию Божьему. Теизм живет, живет самою живою жизнью, он не умер, и меньше всего его убила новейшая немецкая философия…" (5, 2, 356).
Теперь Гейне подвергает самокритике не только свое прежнее мировоззрение, но и свою гордыню: "В то время я был еще здоров и свеж, я находился в зените мого жира и был так высокомерен, как царь Навуходоносор до свого падения. Ах! несколько лет спустя произошла телесная и духовная перемена. Сколько раз с тех пор думал я об истории этого вавилонського царя, который считал самого себя богом, но жалостно пал с высоты своих мечтаний, пресмыкался по земле, как зверь, и ел траву (вероятно, это был салат). В великолепно грандиозной книге пророка Даниила находится это сказание, которое я рекомендую для назидательного соображения не только доброму Руге, но и гг. Фейербаху, Даумеру, Бруно Бауэру, Герстенбергу и всей прочей братии, этим возводящим себя в боги безбожникам. Да и вообще в Библии есть много прекрасных и достопримечательных рассказов, которые были бы достойны внимания этих господ…" (там же).
"В моей последней книге… я уже сказал о перевороте, происшедшем в моем уме, по отношению к божественным вопросам. С тех пор многие обращали ко мне с благочестивою настойчивостью запросы, каким путем пришел я к такому духовному просветлению… Моим просветлением я обязан просто знакомству с книгой. Книгой? Да, и это старая, простая книга, скромная, как природа, и естественная, как она; книга, такая же беспритязательная и обыденная, как солнце, согревающее нас, и хлеб, насыщающий нас; книга, глядящая на нас так же приветливо, с такою же благословляющею добротой, как старая бабушка, читающая ежедневно эту книгу милыми дрожащим губами и с очками на носу; и эта книга называется также просто — книга Библия. Справедливо называют ее также Священным Писанием; кто потерял своего Бога, тот снова найдет Его в этой книге, а кто никогда не знал Его, на того повеет из нее дыхание божественного слова… Один еврейский священник, живший в Иерусалиме за два столетия до пожара второго храма… высказал о Библии мысли своего времени, и я считаю нужным привести здесь его прекрасные слова. Они богослужебно торжественны и вместе с тем так усладительно свежи, как будто только вчера вылетели из живой человеческой груди, и гласят так: "Все это есть именно книга союза, заключенного с Всевышним Богом, она закон, завещанный в сокровище Моисеем дому Иакова. Из нее истекает мудрость, подобная воде реки Пизон во время ее полноводья и воде Тигра, когда он разливается весной. Из нее истекает разум, подобно Ефрату во время его полноводья и Иордану во время жатвы. Из нее вышла добрая нравственность, как свет и как вода Нила осенью. Никогда еще не было человека, который изучил бы ее всю, и не будет человека, который вполне проникнет смысл ее. Потому что ее смысл богаче всякого моря, и ее слово глубже всякой бездны" (5, 3, 8).
* * *
В 1854 году поэт писал в своих "Признаниях": "Когда я увидел, что всякое отрепье, сапожное и портняжное подмастерье, на своем грубом кабацком жаргоне принялось отрицать существование Бога, когда атеизм начал сильно вонять сыром, водкою и табаком — тога глаза у меня вдруг открылись, и чего я не понимал умом, то понял теперь обонянием, неприятным чувством тошноты, и моему атеизму, слава Богу, наступил конец. Говоря по правде, не одно это чувство отвращения было причиной, уронившей в моих глазах принципы безбожников и заставившей меня отступиться от них. Тут играло также роль некоторое житейское беспокойство, котрого я не мог преодолеть; именно, я заметил, что атеизм заключил более или менее тайный союз с самым страшным, самым голым, неприкрытым даже фиговым листиком, вульгарным коммунизмом. Мое отвращение к этому последнему право не имеет ничего общего со страхом счастливца, дрожащего за свои капиталы, или с досадой зажиточных промышленников, боящихся стеснений в своих эксплуатационных делах; нет, меня гнетет, скорее, тайное опасение художника и ученого, видящего, что победа коммунизма грозит падением всей нашей современной цивилизации, тяжелому приобретению стольких веков, плодам благороднейших трудов наших предшественников… Мы не можем скрывать от себя, чего следует ожидать, как только начнется фактическое господство огромной грубой массы, которую одни называют народом, а другие чернью…" (5, 2, 343).
Он вспоминал, как во время революции 1848 года покончил со своей гордыней и человекобожием: "Будь я в это безрассудное, стоявшее вверх ногами время разумным человеком, то наверное потерял бы свой разум, благодаря этим событиям; но с таким сумасшедшим, каким я был тогда, должно было случиться обратное — и странное дело! именно во дни всеобщего безумия, ко мне снова вернулся разум! Подобно многим другим павшим богам этого периода разрушения, мне тоже пришлось плачевно отречься от власти и снова вернуться в положение частного человека. Это было, впрочем, самое умное, что я мог сделать, я возвратился в низменный круг Божьих творений и снова преклонился перед всемогуществом высшего Существа, которое управляет судьбами мира сего и которое отныне должно было руководить и моими собственными земными делами… Да, я рад, что избавился от своего узурпированного величия, и никогда уже больше ни один философ не уверит меня, что я божество! Я просто бедный человек, который, сверх того, еще не совсем здоров, и даже очень болен. В этом состоянии для меня является истинным благодеянием то, что в небе есть некто, перед кем я могу постоянно изливаться в бесконечных жалобах на свои страдания…" (5, 2, 351).
Гейне признал также свою некомпетентность в философии Гегеля (хотя сам слушал его лекции): "По чести говоря, я редко понимал его… Как трудно понимать Гегелевские сочинения, как легко впасть при этом в ошибку и вообразить, что понимаешь их, тогда как на самом деле выучился только построению диалектических формул…" (5, 2, 48). Однако, когда левые гегельянцы стали настаивать на атеистических выводах из этой философии, он от них отмежевался: "Дело в том, что в это время в душу мою уже внедрилось вышеупомянутое отвращение к атеизму" (5, 2, 349). Уничтожив одну из своих философских рукописей, он сетовал: "Ах, если бы я мог точно так же уничтожить все, что когда-то напечатал о немецкой философии! Но это невозможно, и так как, о чем я недавно узнал, к своему великому огорчению, я не могу даже воспретить вторичное печатанье распроданных уже книг, то мне ничего больше не остается, как открыто признаться, что мое изложение немецких философских систем… содержит самые греховные заблуждения…" (5, 2, 352).
Он повторяет "признания насчет того влияния, какое имело чтение Библии на позднейшую эволюцию моего духа. Тем, что во мне снова проснулось религиозное чувство, я обязан этой священной книге, и она была для меня столько же источником спасения, сколько предметом благоговейного удивления. Странно! Целую жизнь я шатался по всем танцклассам философии, отдавался всем оргиям ума, вступал в любовную связь со всевозможными системами, не находя удовлетворения, как Мессалина после распутной ночи — и вот теперь очутился вдруг на той же точке зрения, на которой стоит дядя Том, на точке зрения Библии, и преклоняю колена рядом с этим черным богомольцем, в таком же набожном благоговении.
…Мое пристрастие к Элладе с тех пор уменьшилось. Я вижу теперь, что греки были только прекрасные юноши, евреи же были всегда мужи сильные, непреклонные мужи, не только во время оно, но и по сей день, несмотря на осьмнадцать веков гонений и бедствий… Подвиги евреев так же мало известны миру, как и их настоящая сущность… Может быть, она раскроется в тот день, когда, как сказал пророк, будет только одно стадо и один пастырь, и праведник, пострадавший за спасение человечества, будет со славой признан всеми.