Встретив упорное сопротивление, немецко-фашистские войска взяли Ленинград в кольцо. Финские войска заняли на Карельском перешейке позиции, примерно следовавшие довоенной советско-финляндской границе (с «запасом» от 5 до 15 километров) и непосредственного участия в блокаде не приняли. Дело затягивалось: о том периоде войны напоминают остатки укреплений, сооруженных агрессорами на подступах к городу. Мы имеем в виду созданный немцами «северный вал», а также остатки «карельского вала», возведенного финляндскими фортификаторами в 1940-х годах поперек Карельского полуострова параллельно так называемой «линии Маннергейма» (1924–1939), но гораздо ближе к Ленинграду (по реке Сестре и дальше на северо-восток, по направлению к теперешнему Сосново). Обе линии укреплений были взломаны Красной армией в ходе наступательных операций 1944 года, итогом которых было возвращение оккупированных территорий, и перенос войны на земли противника.
В послевоенной советской историографии последовательность этих операций была осмыслена в виде «десяти ударов Советской Армии». Снятие блокады мыслилось как «первый удар», давший толчок лавине, двинувшейся на огромном пространстве от Балтики до Черного моря и вынесшей советские войска на границу срединной Европы. При всех сдвигах, произошедших после революции, тут можно и должно видеть преемственность по отношению к «петербургскому делу», первейшую задачу которого его основатели видели в прорыве в Европу. «Четвертый удар» был нанесен советскими войсками на Карельском перешейке и в Восточной Карелии, «десятый» – в заполярной Финляндии, на подступах к Мурманску (там немцы сосредоточили довольно значительную группировку войск). В сентябре 1944 года было подписано сепаратное советско-финское соглашение о перемирии. Вслед за этим Финляндия даже объявила войну нацистской Германии. Мирное будущее нашей страны и существование города на Неве были обеспечены.
В результате войны, Финляндия передала Советскому Союзу около десятой части своей территории, включая и земли Карельского перешейка, и выплатила в порядке репарации сумму порядка 500 миллионов теперешних долларов. Дело, однако, было не только в репарациях: все понимали, что в мире складывается новый баланс сил, и место Финляндии в нем предстояло определить. Реально речь шла о том, придется ли Финляндии принять статус народной демократии и войти в сферу влияния СССР, или нет. Решение этого вопроса особенно остро стояло в первые два-три года после войны. У финнов они так и называются до сих пор – «Годы опасности». В 1948 году, им удалось заключить весьма мягкий по отношению к финскому суверенитету договор о дружбе, сотрудничестве и взаимной помощи с Советским Союзом. Договор дважды продлевался, каждый раз на 20 лет (досрочно в 1955 году, потом в 1970-м). По сути дела, он оформил и закрепил ту гибкую концепцию отношений с внешним миром, которая получила у обществоведов и политологов название «финляндизации». Суть ее состояла в том, что, сохраняя принадлежность к западному миру, Финляндия вошла с Советским Союзом в особые отношения, исключавшие военную конфронтацию и предполагавшие оживленные взаимовыгодные связи. Последовательное проведение в жизнь «финляндизации» способствовало восстановлению в новых, советских условиях некоторых черт старого мифа о Петербурге как «окне в Европу» – по крайней мере, смутных воспоминаний о временах, когда граница с «настоящей западноевропейской страной» проходила в непосредственной близости от города, по так называемой «Ржавой канаве», между теперешним Сестрорецком и Дюнами.
Когда настала пора официальной передачи Ингерманландии шведской короне, в соответствии с условиями Столбовского мира 1617 года, царское правительство приняло на себя обязательство не выводить крестьянское население из края, и без того уж изрядно опустевшего за годы военного лихолетья. Тем не менее, большинство русских людей, а ними и значительная часть карел, почли за благо собрать свой скарб и перебраться на юг от новой границы со Швецией. Обнаружив на новых землях, в особенности на Карельском перешейке, пустовавшие поселки, шведы приняли меры к их заселению, в основном за счет природных финнов, переселявшихся из отдаленных районов Финляндии. Так обновилось население Токсова, Кавголова и прочих деревень и поселков, названия которых мелькают перед взором пассажира Октябрьской железной дороги до сего дня. Что касалось самого Ниена, то финский дух в этом небольшом шведском городе Ореховецкого лена (то есть провинции) был довольно силен. На улицах слышалась финская речь, был в городе и финский лютеранский приход (православная служба «на финском языке», то есть скорее всего на водском или ижорском, не одобрялась, а то и преследовалась шведскими чиновниками от религии). Бытовали религиозные книги на финском языке, в том числе напечатанные кириллицей. Однако самый существенный вклад в метафизику будущего Петербурга внесло именно масштабное переселение XVII века. В результате него, финны сильно приблизились к городу, в то время как карельское присутствие сошло на нет. Как следствие, финское население приневских земель, возводившее свою родословную к переселенцам времен Столбовского мира, и составило основную часть тех «пригородных финнов», присутствие которых на рынках и улицах Петербурга, в особенности же в его окрестностях, впоследствии составляло характерную примету этнической ситуации нашего города на протяжении всей его дальнейшей истории.
Среди новых жителей приневского края сразу выделились переселенцы из близлежащих районов, преимущественно с северной части Карельского перешейка. Они перебрались сюда раньше прочих финнов и долго держались от них в стороне, подчеркивая свою домовитость приверженность старым традициям и обрядам. Жителям позднейшего Петербурга они были известны под именем «эвремейсет» (по-фински «äyrämöiset», от Эуряпяя – названия одного из приходов на их старом месте проживания). Эвремейсет предпочитали селиться подальше от большого города – в северной части Карельского перешейка, по побережью Финского залива за Стрельной, а также на южной окраине губернии, поблизости от Вырицы и Тосно. Другая группа переселенцев пришла позже, со стороны расположенной к западу от Карелии земли Саво, и приняла по ней имя «савакот» (savakot). Эти финны считались более оборотистыми и быстрыми на подъем. Соответственно, савакот расположились ближе к Петербургу, прежде всего в южной части Карельского перешейка и по обоим берегам реки Невы. Жили они и в других местах – к примеру, на территории так называемых «потемкинских поместий» южной части Карельского перейка, вроде Токсова. Тут они выделялись особой задиристостью, с форсом именуя себя «настоящие государственные», и конечно, не допуская к своим девушкам женихов-эвремейсет. В старину различия между этими группами были очень существенны. Так, эвремейсет считали себя более твердыми в вере, а савакот обвиняли в недопустимой переимчивости. Как ни странно, это мнение было недалеко от истины: когда в конце XIX века в приневском крае появились сектанты, в особенности «прыгуны», их странные обычаи и приемы молитвы имели особенный успех именно в среде савакот.
Исторически финны никогда не давали властям особых поводов для беспокойства. Точнее сказать, в самом начале, при завоевании Ингерманландии войсками Петра I, они некоторое время сохраняли преданность старым властям. «Чухна не смирны,» – отмечал в донесении царю фельдмаршал Шереметев, от стен Ниеншанца отправившийся брать Ямы и Копорье, – «Чинят некия пакости и отсталых стреляют, и малолюдством проезжать трудно; и русские мужики к нам неприятны: многое число беглых из Новгорода и с Валдай, и ото Пскова, и добры они к шведам нежели к нам». Почувствовав твердую руку царей, местные жители перестроились и больше уже не давали оснований сомневаться в своей лояльности. С конца XVIII века доля финского населения стабилизировалась и составляла 8–9 процентов сельского населения северо-запада России. В некоторых районах Петербурга, традиционно служивших центрами притяжения финнов, таких, как в первую очередь Выборгская часть, их доля могла доходить до 12, а с учетом приезжих – и до 15 процентов, но то уже был предел. Русские, доля которых в общем и целом никогда не опускалась ниже 90 процентов, решительно не ощущали никакой угрозы с этой стороны.
Говоря более строго, материалы по исторической психологии петербуржцев дают более разнообразную картину. Историк припомнит и лубочную сатиру на Петра I, где государыня Екатерина Алексеевна обозвана «чухонкой Маланьей», и то, что наложница царевича Алексея, едва не вышедшая в жены, известная Ефросинья Федорова, была по происхождению чухонкой. Народ отметил это в свое время с некоторым неодобрением. Можно припомнить и ходившие в свое время по Петербургу упорные слухи о том, что подлинный государь Павел Петрович родился-де мертвым, и был подменен в колыбели чухонским младенцем (специалисты не исключают, что слухи восходили к самой матери, Екатерине II, которая таким образом пыталась поставить под сомнение его права на престол). Перечень таких фрагментов можно продлить вплоть до ХХ века. В минуту раздражения тещей, поэт Александр Блок записал в дневнике, что она-де женственная, но пустая чухонка (на самом деле в жилах жены Д.И.Менделеева текла шведская кровь). Но о чем же все это говорило? Разве только о низком общественном положении чухонцев, равно как и об их далеко зашедшей ассимиляции.