Свидетельством реакции академической культуры на «негритянский кризис» служат, например, сетования персонажа романа Алехо Карпентьера «Превратности метода» Именитого Академика: «Париж, как утверждал Именитый Академик, превращается в Рим Элагабала и распахивает двери перед всем, что кажется диковинным, необычным, азиатским, варварским. первобытным. Скульпторы-модернисты вместо того, чтобы черпать вдохновение в великих стилях эпох. млеют от восторга перед всякой кустарщиной, доэллинистическими, грубыми и примитивными поделками. Находятся и такие, что коллекционируют уродливые африканские маски, взъерошенные колючие амулеты, зооморфических идолов — поистине изделия людоедов».[540]
Х. Ортега-и-Гассет пишет по этому же поводу: «Новый стиль во многом сформирован сознательным и доставляющим художнику удовольствие отрицанием стилей традиционных… Траектория искусства окажется непонятной, если не принимать в расчёт… это негативное настроение, эту агрессивность и издевку над старым искусством. Бодлеру нравилась чёрная Венера именно потому, что классическая Венера — белая».[541]
«Вульгаризация и варваризация» манер и искусства как примета кризиса цивилизации стала темой ряда параграфов главного труда Арнольда Тойнби, писавшего о «негритянском кризисе» так: «Каждый уважающий себя современный скульптор, не нашедший близкого по духу убежища в Византии, обратился к Бенину: и не в одной лишь глиптике западный мир, чьи творческие ресурсы давно иссякли, стал искать свежего вдохновения в варваризме Западной Африки. Западно-африканская музыка и танец, как и западно-африканская скульптура, через Америку были импортированы в сердце Европы. Неспециалисту бегство в Бенин или Византию кажутся в равной мере неспособными привести современного западного художника к обретению вновь его утраченной души. Однако, пусть он и не сможет спасти этим самого себя, он может осознанно послужить спасений других».[542]
Л. Сенгор даже утверждал, что Артюр Рембо открыл ценности негритюда, так комментируя выписку из дневника поэта: «Здесь в нескольких словах определена эстетика Негритянского Искусства, которое в очередной раз оставит отметину на мировой эстетике XX в. и на вышедшем из неё немецком импрессионизме».[543] Как известно, сам Рембо удалился в Харар, где и провёл конец своей недолгой жизни.
К. Каунда также связывал эмоциональное начало с африканской культурой, находя африканское мышление у Водсворта и других поэтов «озёрной школы».
Не все, однако, согласны с позицией Сенгора, судящего с точки зрения распределения общих ценностей и качеств всечеловеческой культуры по локальным культурам. Большинство исследователей считают, что под видом «чёрного искусства» Запад открывает собственные ценности. Как считает Пол Бохэннен, «не следует опрометчиво заключать, что глядящие одновременно в разные стороны женщины Пикассо или что-то ещё в его работе — это копия чего-то, открытого им в африканском искусстве. Прямое стилистическое влияние было невелико, хотя позднейшие критики и смогли кое-что обнаружить. Скорее, то, что произошло с открытием африканского и другого экзотического искусства? — это обнаружение способа сломать барьеры, поставленные европейскому искусству традицией».[544]
Очевидно, что обращение к «африканским» мотивам в искусстве авангарда это попытка актуализировать приглушённые в данный момент в собственной культуре её потенции. Это не всегда осознаётся и самими отрицателями европейской культуры: «Хотя все вспышки нравственного аффекта разыгрываются внутри культуры, бунтовщику всегда кажется. что его бунт прокатывается на улице, за её оградой».[545] Само наличие в европейской культуре генетически заложенных «варварских», «экстатических» начал было показано Ф. Ницше в вышедшей в 1872 г. работе «Рождение трагедии». Открытие (вернее, декларация) Ф. Ницше «диониссийского начала» в античной культуре было тогда воспринято как выпад против европейской культуры. Не случаен параллелизм в обращении культурного критицизма к экзотике и к собственным корням. Как полагает Али Мазруи, «в некоторой степени, через восприятие африканской культуры западный мир стремится возродить ценности Древней Греции».[546]
В этой связи примечательна мысль Ю.М. Лотмана и 3.Г. Минц о том, что несмотря на наличие в любом целостном человеческом сознании и мифологического, и дискурсивного мышления, образующих взаимно корректирующие друг друга структурообразующие оппозиции, европейский тип мышления, воплотившийся в позитивистской науке XIX века, не может разглядеть в современной европейской культуре мифологическую составляющую, т. к. избранный ею метаязык даёт возможность разглядеть лишь письменные дискурсивные культурные тексты.[547] Культура с иначе выстроенным метаязыком могла бы не замечать как раз другой элемент целостного мышления, и в этой связи очевидна роль, которую сыграло для самопознания западной культуры изучение африканской и других «экзотических» культур. Сравнивая норму и узус (спонтанное, неосознанное употребление), В.М. Живов отмечает, что «прежде всего норма отмечает то. что может быть нарушено, т. е. то, что актуально мыслится как способное быть иным…. норма в культуре описывает преимущественно те элементы, которые существенно по-другому представлены в системах культур, соприкасающихся с данной».[548]
Как бы развивает эту мысль Робин Хортон, считающий, что основы бытия не постигаются без метаязыка и метамышления, построенных с оглядкой на другую культуру, изучение же традиционного африканского мышления может поставить по-новому и представить в новом свете многие пробемы, волнующие европейскую философию. Робин Хортон пишет: «Большинство европейцев подозревают, что научное мировоззрение с той аурой, которой оно окружает даже обыденную культуру, лишило нашу жизнь некоторых важных составляющих. Мы подозреваем, что утратили нечто крайне нам необходимое. Мы и сами не в силах осознать, что же это за „нечто“… Будучи неспособными найти в нашем собственном обществе уголок, в котором бы наверняка не действовали чары научного мировоззрения, мы никогда не можем быть уверенными, что обнаружили утраченное „нечто“. Возможно, те из нас, кто приехал в Африку не из финансовых или карьерных соображений, а из смутных побуждений, которые мы и определить-то вряд ли смогли бы, как раз и пытаются найти это загадочное „нечто“».[549]
Иными словами, обращение «чёрной культуре» обусловлено уже тем, что динамика исторического процесса делает временным «превосходство» любой из систем культурных установок. Для осознания ограниченности собственной культуры и в попытке выйти из неё возникает насущная потребность в альтернативной культуре — именно так, а не как «антикультуру», следует воспринимать понятие контркультура.
Примеров подобного обращения можно было бы перечислить уйму — от Вальяна, «славного африканского путешественника», с которым Карамзин пытался встретиться в Париже и который, по словам Русского путешественника, хулил вслед за Руссо европейскую культуру и противопоставлял ей быт африканцев,[550] и до О. Иоселиани, снявшего замечательный фильм «И стал свет» о жизни африканской деревни — словно эхо собственной ранней «Пасторали» с любованием бытом грузинского села. Ограниченность подобного обращения к Африке отмечается в критической саморефлексии Андрея Белого: «Жизнь на Западе связана с интересом к истории: изучение быта народов Европы поднимает темы кризиса жизни, культуры, мысли — ещё до Шпенглера. Осознание кризиса растет постепенно: цивилизация видится мне упадком культуры: в противовес ей я выдвигаю культуру арабов, увиденную романтически: я волю разрушения буржуазной культуры, отворачиваясь от неё, я увлекаюсь остатками патриархального арабского быта, не видя, что корни последнего гнилы:…я как бы закрываю глаза свои арабской фесою, сев впиною к Европе на пёстренький кайруанский ковёр, отделяющий меня от суровой действительности».[551]
2. Растафари в молодёжных субкультурах Запада
Ещё отчётливее, нежели в поисках мастеров «элитарной» культуры, роль «Образа Иного» выражена в собственно контркультурах, намеренно стремящихся к отрицанию доминирующих ценностей. Автор классического и «основополагающего» труда по теории контркультуры Теодор Роззак называет это явление «вторжением кентавров», используя мифологический эпизод с появлением на пиру у лапифов перепившихся и устроивших дебош кентавров. Контркультурой Т. Роззак называет «культуру, столь радикально отличающуюся от всего, допускаемого господствующими в обществе представлениями, что для многих она культурой-то вовсе не выглядит, но обретает тревожный облик варварского вторжения».[552] Типичным примером Роззак считает раннее христианство, а манифестом контркультуры — послания апостола Павла. Недаром на излёте движения «детей цветов» хиппи обратились к Христу.