Ознакомительная версия.
У всех родители приехали сюда после войны, Ригу они воспринимали своим русским городом, латышей — досадным недоразумением, с которым можно и нужно бороться. «Бить лабуков» почиталось святым долгом, без глупых вопросов: почему и за что?
На интеллигентском уровне пришлые относились к местным с налетом колонизаторского комплекса — если дружелюбно, то с оттенком снисхождения, с позиции старшего брата. «Я не могу учить язык, которым пользуется несчастный миллион человек», — говорил мне в редакции «Советской молодежи» эрудит и полиглот Ленев. Очеркист Вадик Ершов смешно показывал достижения здешнего народного творчества: выставлял перед собой руки, сложенные словно на школьной парте, и высоко поднимая колени, скакал по кругу, распевая: «Ла-ла, тра-ла-ла, я хожу вокруг стола, я не просто так хожу, я на бабушку гляжу». Качали головами: «Ну что ты скажешь, все искусство — хоровое пение, а народный эпос сочинил русский офицер». (Андрей Пумпур был латыш, но закончил Одесское юнкерское училище и до конца жизни служил в российской армии, там и сочинил в 1888 году эпическую поэму «Лачплесис» на основе хроник, сказок и преданий.) Подразумевалось: с 1710 года — часть империи, Лифляндия-Курляндия, окраина, надо бы осознавать свое место. Так же примерно, не зная фактов и дат, понимали положение дел в компании на Суворова. Лабук — вырубить немедленно. Ребята были простые, но затейливые.
Сашка Акульщин держался тихо, время от времени внезапно взрываясь жутким матом. Он считался в этом деле виртуозом, его часто просили ругаться взрослые. Еще он умел разжевывать лезвия бритв, но такие мастера попадались нередко, а Вовка-Цыган мог есть стаканы. Главный талант Акульщина состоял в том, что он выпивал из горла «бомбу», ноль-восемь литра, за семнадцать секунд. Тем и жил, что спорил на рубль, а то и на трешку, с клиентами винного магазина на углу Суворова и Карла Маркса. Брали, если был, портвейн по рубль шестьдесят две, но его к вечеру обычно разбирали, и чаще всего покупали вермут розовый крепкий по рубль девяносто две с отчетливым запахом человеческих экскрементов. На таких пари я присутствовал многократно: Сашка работал беспроигрышно, точно укладываясь в семнадцать секунд.
Вовка-Цыган, похожий на Ринго Старра, жил тут же с матерью-дворничихой, выносил гитару, пел Высоцкого: «Я однажды гулял по столице, двух прохожих случайно зашиб…». Дико раздражался, когда шептались или кашляли, с ним не связывались. Цыган был заполошный, как блатные в кино, а однажды прямо со ступенек кинул в кота немецкий штык и попал. На следующий день кот гулял по двору. «Коты эти живучие, как слоны», — сказал Женька со Столбовой. Он себя так именовал, подражая местным русским, которые жили в Риге еще при Ульманисе и называли улицы по-старому, только русифицируя. Революцияс у них была Матвеевская, Карла Маркса — Гертруденская, Суворова — Мариинская. Лишь главная, Ленина — по-нашему Бродвей, — так и была Ленина, а не Бривибас (Свободы), как прежде и теперь: может, потому что при немцах она называлась Адольф-Гитлер-штрассе.
Приходили во двор братья Кучеренко, Сергей и Сашка, долговязые, худые, сонные, вялые, страшные в драке. Им прочили призовые места на юношеском первенстве Союза, но вскоре оба сели — Сергей на четыре, Сашка на два года. Обычное дело для боксеров: очень трудно уметь и не применить. Курчавый молдаванин Валера Гогу садился на ступеньки и тут же раздевался по пояс. Его фотографию в плавках напечатали в «Советской молодежи»: клубы культуристов тогда разрешили под названием «секции атлетической гимнастики». Валеру даже узнавали на улице. Кучеренки, Гогу, Никаноренки признавались главной ударной силой в драках, которые возникали по всякому поводу с кем попало. Заводилой обычно бывал Божовский.
Борька Божовский, с приплясывающей походкой и прищуренным взглядом, постоянной бессмысленной наглостью искупал еврейство и близорукость. Сослепу ему вечно казалось, что над ним смеются, он ходил стиснув зубы и заранее ненавидя всех. Я только однажды видел на его лице светлое чувство. В середине 60-х страну потряс первый настоящий боевик — литовский фильм «Никто не хотел умирать», где блистали Банионис, Адомайтис, Будрайтис и в главной роли красавец латыш Бруно Оя. Борька налетел на меня на Бродвее возле часов «Лайма»: «"Никто не хотел" видел? — Еще бы! — Как Бруно Оя, а? — Здорово! — Так это он моей Нельке целку сломал!»
Друзей, которых можно назвать этим редкостным словом, я нашел, как в дремучей советской киноклассике («Солдат Иван Бровкин», «Максим-Перепелица» и пр.), в армии. Пути, сказано, — неисповедимы. В двадцать лет у меня еще не было настоящего доверия к жизни, я был убежден, что попал в беду. Молодые люди из приличных семей в армии не служили, это почиталось пустой тратой времени и дурным тоном. Прилагали усилия: закашивали на туберкулез, менингит, шизофрению. Тыкали пальцем в глаз, вместо того чтоб коснуться кончика носа, падали навзничь, когда просили пройти по половице. Готовились вдумчиво и загодя. Я же, бросив свое судостроение, попался, не успев ничего предпринять по части умственного и душевного здоровья. Отслужил два года и только лет через пятнадцать понял, что все получилось правильно.
Уехал недалеко: благодаря неполному высшему образованию попал в радиоразведку, в дислоцированный в Риге полк. Наши казармы находились в городе, на улице Дунтес, приемный центр — в дальнем пригороде. К северо-востоку от Риги — несколько крупных озер: Югла, Кишэзерс, Балтэзерс. Туда ездят ловить плотву, леща, красноперку, в лесах вокруг полно черники, брусники, грибов. Югла — естественная восточная граница города, край озера пересекает тринадцатикилометровая главная улица Бривибас, дальше переходящая в Псковское шоссе.
Самое большое — Кишэзерс, Киш-озеро. У южного его берега — Еврейское кладбище в Шмерли, где похоронены мои родители: в 83-м, без меня — отец, в 96-м рядом с ним — мать. На юго-западном берегу — респектабельный район Межапарк, с лодочными станциями, зоопарком, с оставшимися от былой роскоши особняками. О славном рижском прошлом напоминали там и названия улиц, по именам братских ганзейских городов: Хамбургас, Либекас, Стокхолмас.
Восточнее Киш-озера — другое, поменьше: Балтэзерс. На его берегу, у местечка Букулты, — достопримечательность скромнее: приемный центр 51-го отдельного полка радиоразведки. Отсюда мы подслушивали и записывали переговоры американских самолетов и пунктов сети обеспечения ядерных ударов в Европе. Для радиоперехвата требовалось некоторое знание английского. После призыва провели отбор: у кого пятерка по-английскому — шаг вперед. В армии у меня впервые оказалась интеллигентная специальность.
Когда я жил в Нью-Йорке и был уже гражданином США, попал на какой-то прием с коктейлем, где разговорился с незнакомым человеком. «Где работаете? — На радио „Свобода“. — Я тоже занимался радио, два десятка лет назад, в американской армии. Была такая радиосеть обеспечения ядерных ударов в Европе. — Эти, что ли, станции — Maple Wood, Ring Side, Bold Eagle?» На дворе 88-й год, полная советская власть, перестройка только намечается. Человек с грохотом уронил разом тарелку и стакан, побледнел, пятясь ушел в толпу и исчез навсегда.
Мы подслушивали американцев, и тема новой войны в то время, вскоре после вторжения в Чехословакию, ощущалась ненадуманной. На политзанятиях в стандартном сочетании «потенциальный противник» прилагательное опускалось за ненадобностью. Объясняли, что до штаб-квартиры НАТО в Брюсселе — всего трое суток танкового броска. Начальник политотдела работал над еженедельным радиожурналом «За что мы ненавидим империализм». Командир роты майор Кусков воспитывал патриотизм надежными классовыми методами: «Самолет-разведчик поднимается с военно-воздушной базы Эндрюс, СэШэА, пересекает Атлантический океан, сделал посадку в британском аэропорту Кроутон, попил чаек, кофе унд какао — и летит к нашей границе». На «унд какао» ротный срывался на горестный фальцет.
Нам и вправду не давали ни какао, ни кофе, пили то, что называлось чайком, и то, что удавалось: от водки и бормотухи до лосьона «Свежесть» и одеколона «Berzu udens» («Березовая вода»). Хозрота потребляла антифриз. Водитель Серега Макарычев из татарского города Альметьевска очень хвалил. Альметьевские купили вскладчину шляпу и по очереди фотографировались в ней, Макарычев показывал, прежде чем отослать домой, снимок с надписью на обороте: «Я в шляпе и в МАЗе». Антифриз хозрота продолжала пить и после того, как от этого за месяц до дембеля умер ефрейтор Акбашев.
Офицеры из холостяков, жившие на территории части, пили что-то поприличнее, но зато каждый день. Их положение было куда хуже нашего: призывали после факультета иностранных языков вроде бы на год, а потом не отпускали. Виртуозный ход нашел лейтенант Глушенко: стал читать Библию — тайком, прячась не понарошке, а всерьез, чтобы избежать всяких подозрений. Конечно, был разоблачен и, счастливый, изгнан из рядов. Другие такой изобретательности не проявляли, женились на кудрявых телефонистках, тихо спивались. Ночная офицерская смена на VIII в Букулты напоминала мою пожарную часть.
Ознакомительная версия.