Для индийского ума причинные связи не затрагивают сердцевины реальности. Запад страстно переживает каузальность. Огромную весомость здесь всегда имело учение апостола Павла о первородном грехе. Ренессанс был попыткой Запада хотя бы на время уйти, отдохнуть от себя, получить передышку от полученного задания. Наоборот, готика Фомы, Дунса Скота это порыв, который через нарушение равновесия должен привести снова сюда, к нам. У Буридана, в поздней схоластике, обостряется каузальное мышление. В готике есть неистовая игра технической мысли, чего нет в ренессансной архитектуре, которая в сравнении с готикой склоняется к покою; прибавьте сюда заимствования от арабов. В готике распоясывается безумство гипотезы; схоласты берутся ревизовать Аристотеля, для которого космос должен быть именно такой, какой он есть. Они уже имеют потребную для этого меру остервенелости мысли. Бог всемогущ, почему бы Ему не устроить всё не так, а иначе; человеческий разум не привязан к такому именно космосу.
Многое от работы XII‑XIV веков, от накопленных тогда богатств, причем не только по вине ренессансных гуманистов, уходило в песок и не находило продолжения. Готика брала из античности то, что ей было нужно. Воррингер заметил, что волнующееся движение складок в готике было восстанием Аттики, через византийское влияние, против Рима. Ренессанс, да и барокко тоже, в античных формах искали, наоборот, укрытия от собственных проблем. Вот чего совершенно не было в готике.
Всё привязано к событиям мировой истории; чисто житейских эпизодов, как встреча Вооза и Руфи, немного. Реликты мировой хроники сохраняются у Геродота. Фукидид, чья история представляет максимальный контраст к ветхозаветной хронике, работает уже над историей своего времени в своей среде и здесь добивается рациональной ясности; каузальность четко выверяется на небольшом пространстве. Этот контраст работает на полноту ощущения истории.
6.12.1983. На семинаре Ивана Дмитриевича Рожанского и Аверинцева в Институте истории СССР говорит Шичалин. Всё ли сказал Платон в своих диалогах? не прав ли Кремер, что читая диалоги, чувствует себя одураченным, за ними прячется вся невидимая громада айсберга? Или αγραφαι συνουσιαι были просто техническим обозначением вечерних занятий, когда запись не велась из‑за темноты? Как всегда, Шичалин говорил умно и с массой материала. Прошло время закрытия гардероба. Лучше объявить перерыв, сказал Аверинцев, чтобы забота о гиматиях не мешала вопросам. Все снова собрались. Аверинцев руками приглашает к вопросам. Никто? Тогда я задам первый и самый глупый вопрос: ну и что, если αγραφα велись ночью? в каких контекстах эти αγραφα появляются? какие мы имеем зацепки для этого словосочетания. Шичалин цитирует Альбина и Симпликия. Аверинцев: «Я сунулся со своим вопросом, чтобы подать дурной пример в надежде, что дурные примеры заразительны». Говорили Ахутин, Пиама, Рожанский, Визгин; блестяще отвечал Шичалин. «Время вспомнить о нашем телесном составе, — сказал под конец Аверинцев, — и обратиться, к сожалению, к жизненным необходимостям, но всё‑таки, не правда ли, сегодня здесь было хорошо». «Правда, что было хорошо?» — спросил он меня потом.
12.12.1983. Чествование 90–летия Лосева в Ленинском педагогическом институте. Аверинцев и Михайлов сидят прямо напротив Лосева в первом ряду. Михайлова я видел утром; он сидел в 3–м зале Ленинки, загораживаясь, читал готику и записывал меленьким изящным почерком страницу. Михайлов иногда очень, загадочно красив. Аверинцев всегда одинаков, мистичен. Он все время что- то пишет на малых листочках, показывает Михайлову. Говорят Гулыга, Нахов, Карпушин, Палиевский, который видит плоды трудов Лосева и в секторе античности, которым руководит у нас (в ИМЛИ) Сергей Сергеевич Аверинцев. Выступающих много. После развязного на высоких каблуках студента Скупцова встает Аверинцев с красными гвоздиками. Глубокочтимый и дорогой Алексей Федорович! Вас поздравляет наш сектор, среди которого у Вас много друзей. Желаем Вам новых побед над возрастом и над временем. Я отношусь к поколению, для которого Ваши книги были не просто пищей для ума, но жизнью и судьбой. Без них мы были бы другие. Книги делятся на события исторические и библиотечные. Без Ваших книг не то чтобы русская культура, но русская жизнь наших десятилетий была бы другой. Это больше чем похвала качеству книги. Петь в применении к живому и искусственному соловью разные слова. Тайна призвания это тайна жизни. Сегодня все принесли гвоздики. Я вспоминаю сделанный в Ваймаре рисунок Гёте, на котором он показал метаморфозу растений. Скромный рисунок, но на него страшно смотреть; видишь тайну живого. В конечном счете все вещи из παιδεια, humanitas, вещи культуры, — все это существует ради тайны, которую нельзя подделать, тайны живого. Ваши книги были таким ориентиром! Я не люблю слово «поклонники» и не хочу нас так называть. Не назову нас и учениками. Быть судьбой это больше, чем быть учителем. Судьба есть судьба.
Сыновничество больше чем ученичество. Воспринятое от отцов настолько входит в плоть сыновей, что сыновья уже не могут отличить себя от отцов. Мы не можем даже до конца дать себе отчет, где пределы того, чему мы в преемстве и в отталкивании Ваши наследники, что мы от Вас получили. От имени моего поколения я могу только низко поклониться Вам за подвиг Вашего жизненного упорства. Но вот. я могу только низко поклониться.
(целует).
Вечером Рената звонила Сергею Сергеевичу. Оказывается, он писал с Михайловым записки о том, рядовое ли это явление, Лосев (так думал Михайлов), или судьбоносное. Рената настаивала на том, что никто не профанировал высокие вещи так крупно, грандиозно, как Лосев. Сергей Сергеевич уклонился и рассказал из Честертона о смертельном яде, который оставляет людей быть и беседовать как прежде, хотя на деле они уже мертвы.[129] Сергей Сергеевич сказал, что сборища его угнетают. Скоро он должен идти на собрание памяти Ошерова, человека, который для вышестоящих был меньше чем ничто. О Маше Андриевской он повторил, что вовсе не все люди должны обязательно писать. (Но я бы уже не смог без этого, столько горечи и обиды накопилось бы, что я задохнулся бы. Или грустные закаты, тишина и душевный покой поправили бы дело?) Аверинцев спокоен, серьезен, раздумчив, вокруг него по — прежнему его мир, которые все преображает или отталкивает.
На следующий день мне звонил Лутковский. Он уже и в издательство Патриархии ходит, и говорил с Чертихиным
о переводе Марка Аврелия. Он деятельный человек. Аверинцев сказал о нем, что это поколение, которое рано и быстро ко всему пришло, к чему наше придвигалось мучительно; но новые, все имя, почему‑то чувствуют себя обделенными.
21.12.1983. На конференции «Восприятие и интерпретация классики» в ауд. 9 гуманитарного корпуса МГУ Аверинцев, бледный, похудевший, говорит о наследии Вергилия. Начало строгое, энергичное; он цитирует Элиота: «Наш классик, классик всей Европы есть Вергилий». Когда во всей Европе оставалось лишь несколько школ, в них читали Вергилия. Его поношение в пародийной оргии XVII века было оборотной стороной его культа. Традиционное поношение не ставило своего предмета под вопрос; насмешка и мятеж были обращены снизу вверх. Современная культура выносит свой приговор, всё равно, положительный или отрицательный, сверху вниз. Мы не справились с ренессансной привычкой рассекать всё на древность и себя. Так у Бахтина герои романа и герои эпоса — это как бы мы и они.
12.12.1984. Читаю «К уяснению смысла надписи над конхой апсиды Софии Киевской». Зачем еще нужно что‑то делать и зачем я, когда есть Аверинцев. Сейчас 1984; в 1954, сидя в сарайчике, переделанном под жилой дом (9 кв. м.), над Чернышевским, я думал: зачем серая середина, когда есть верхи и низы. Я не посмел быть самим собой, серединой, жить широко и смело, надел на себя жернова долга, высоты. Всякий раз, слушая Аверинцева, встречаясь с ним, поддаюсь этому веянию тишины, покоя, вдумчивости. — Хотя жить на чужой счет, хорошо ли.
22.12.1984. На 55–летии кафедры классической филологии МГУ Аверинцев говорит о культуре жанра. В состоянии дорефлективного традиционализма люди на свадьбе, например, озабочены тем, чтобы вести себя как на свадьбе; всё, что они скажут и споют, диктует ситуация, из которой выбивается только сказочный дурак, антигерой традиционного общества. Вместо автора на этой ступени авторитет. Аттическая и общегреческая революция V века до н. э. стала началом европейского рационализма; литература теперь осознается как литература, и никакая степень политической вовлеченности Демосфена не выведет его речи из риторического жанра. Что случилось с нами? Почему с XVIII века прекращается всякая возможность переклички современной литературы с былыми жанрами? «Мессиада» великого Клопштока, взявшегося переговариваться с античностью на ее языке, в первой ее части была принята как великое культурное событие, потом он стал автором, которого все почитают, но никто не читает. Теперь нельзя уже представить состязание в жанре с прошлым поэтом.