Каково было действие этих несодержательных, вынужденных вежливостью строк воспитанного человека? Подняв глаза от очень белого листка со стройными черными буквами (синие чернила были привычнее, а я в то время любила фиолетовые, как в школе), я увидела — слово «показалось» здесь не подходит — я увидела, что стол с моими собутыльниками физически отодвигается, как будто остается на берегу, а я отплываю от этого берега. Медленно. Но расстояние уже растет.
И в самом деле: на этом берегу я никогда больше не бывала, при том что и встречи и попойки еще продолжались, но На устах забытый стих Недочитанный затих,
Дух далече отлетает.
Меня окликнула — в десяти строчках этого церемонного письма ни о чем — совсем другая, бодрая, разумная жизнь. Здесь, на берегу пропаданья делать мне больше было нечего. Может быть, Аверинцев просто ненароком спас меня, кто знает[130].
Через некоторое время, недолгое — было начало лета — мы встретились. В единственном тогда на всю Москву магазине букинистической книги на иностранных языках на улице Качалова. Наверху, на недосягаемой верхней полке я заметила большой том с надписью PETRARCA на корешке.
Найти книгу Петрарки на итальянском в то время было не шуткой. У меня сохранился до сих пор его «Canzoniere», переписанный от руки. Есть такие же переписанные мной в те времена “Four Quartets”[131]. Есть даже Овидий, несколько «Тристий» по — латыни. Sulmo mihi patria est[132].
— Почему от руки, не на машинке? — спросите вы.
— Да потому, что это делалось в читальном зале. Домой такие книги — даже чужие — не забредали. Memento, viator![133]
Можно вообразить, с какой жадностью, не отрывая глаз от вожделенного тома, я стала приставлять лесенку к стеллажу. Но что- то не получалось. Она не ставилась. Наконец, продавщица сказала:
— Сергей Сергеевич, Вы не даете девушке приставить лестницу! Так обнаружилось, что все это время, глядя вверх, я пыталась прислонить лестницу к Аверинцеву, а он стоял у книжной стены и был погружен в свою книжку, с нижней немецкой полки. Поняв, что происходит, оценив меру конфуза, я готова была забыть про Петрарку и бежать, как будто меня здесь не было. Но Сергей Сергеевич, не отрываясь от своих страниц, послушный продавщице, любезно отступил влево, и я, уже без первой жадности, из одного приличия, забралась по лесенке. Что же, мой том оказался сборником исследований о Петрарке, вещью совсем не нужной. Я вышла на улицу. Конфуз.
Но возможность заговорить с живым Аверинцевым была слишком соблазнительна. Я вернулась в магазин. Сергей Сергеевич откладывал свою книжку — тоже, видимо, не ту, не нужную. Предыдущего эпизода он просто не заметил. Я представилась.
— Да, я ведь вам писал.
Мы вышли из магазина. Сергей Сергеевич отошел на шаг в сторону, осмотрел меня, внимательно, спокойно, как некоторое изделие, и сказал:
— Все правильно. Да, я так и думал …
Еще раз поглядел.
— Да, и платье.
Конечно, из‑за всего того конфуза я не забуду это летнее сатиновое платье, изготовленное моей тетей по моему рисунку и давно растворившееся в природе: широкие черно — белые полосы какими‑то зигзагами. Я бы сказала, что в этой ткани все было как раз чрезвычайно неправильно: эта рябь создавала мерцающие беспокойные ложные перспективы, наподобие графических трюков Эшера; но сшито оно было ловко
-. Да, все правильно. И бусы. Они кажутся археологическими. Откуда берут такие бусы?
Это были черные глиняные, тяжелые, очень крупные бусины, лепная обливная керамика — в самом деле, как будто из древних раскопок.
— Их сделал мой муж, он художник и керамист.
— А… — без интереса. — А можно их разглядеть получше?
Я сняла бусы, он долго их рассматривал. На каждой бусине неровного и слабого черного цвета был выдавлен свой знак, напоминающий некий пред — иероглиф. Знаки эти были кобальдового, охряного и темно — темно карминного цвета. Они неизбежно внушали подозрение о том, что они что‑то значат — но значение их не было известно ни художнику, ни мне, ни, я думаю, знатокам древних письменностей. Разобравшись с бусами, Сергей Сергеевич вновь подтвердил:
— Правильно. Куда вы идете?
— К метро.
— Я тоже. А вы знаете, где здесь метро?
Мы пошли какой‑то странной дорогой. О, как тяжело. Нет, лучше вовремя бежать от своего божества: что мне теперь ему сказать?
Сергей Сергеевич шел, думая, видимо, о своем, и вдруг решительно поворачивая — то направо, то налево, срезая углы. К какому метро мы идем? Не к Пресне, не к Охотному ряду. Куда же еще?
Я, ища поводов для разговора и зная, что ему недавно передавали машинопись «Москвы — Петушков» (слава этого сочинения в то время расходилась, как огонь по сухой траве, и уже достигла элиты), спросила его о впечатлении.
— Я в этом ничего не понимаю.
— В чем?
Я могла предположить: в жизни такого рода.
— В прозе. Я читаю главным образом стихи. Но расскажите мне о нем. Как он живет…
— Так, как там написано.
— Да? Зачем же такое удвоение? Я всегда думал: или жить, или писать. Помните, у Томаса Манна…
Я не знала, что ответить.
Через много лет, в Париже, вернувшись из Арля, где я провела месяц в Центре переводчиков, я рассказывала Сергею Сергеевичу, как французы между собой (я подслушала) говорили обо мне:
— Mais trop timide. Gentile, oui, mais trop timide.[134] Сергей Сергеевич сказал:
— Это я trop timide.
И добавил, что более робкого по природе человека, чем он, трудно найти.
Об этом его свойстве, почти парализующей застенчивости, говорят те, кто знал его в юности. Но к моменту нашего блуждания в окрестностях улицы Качалова стороной, страдающей от непомерной застенчивости, была, несомненно, я. Сергей Сергеевич был к этому времени властитель дум и привык уже к общему обожанию. Даже продавщица глядела на него с материнской нежностью: Сергей Сергеевич!
Итак, я не знала, что сказать.
— НО!
помните эту аверинцевскую интонацию?
— НО!.. С ним должно что‑то случиться. С ним случается что‑то?.
— Нет, — грустно ответила я, — не случается.
— Но почему?…
— Человек стоит вот так, — он развел и опустил руки, — все брошено, все разрушено, вокруг ничего, один сор… —
и тут я увидела, что мы стоим посреди городской помойки! Как мы туда попали, я не заметила (мы шли, как я говорила, странным путем, дворами, закоулками — напрямую «к метро», местоположение которого было теперь неизвестно ни ему, ни мне): но как будто мы шли к этой цели, к этим декорациям, на фоне которых Сергей Сергеевич показал героя и автора «Петушков» с понурой головой, разведенными и опущенными руками среди замусоренной земли. “Waste Land”[135] в центре Москвы.
— Ничего! В таком случае с человеком что‑то должно случиться. А вы говорите: ничего не случается. Почему же?
Он смотрел на меня требовательно, как будто это я должна отвечать за то, что «не случается».
Я стала оглядываться по сторонам: как сбежать. Когда Сергей Сергеевич в третий, видимо, раз повторил:
— Но почему же?
мы уже вышли с помойки на обычную улицу — и я увидела автобус неизвестно какого номера: вот он, выход!
— Извините, это мой, я побегу! — придумала я.
Это не прервало задумчивости Сергея Сергеевича.
— Да — да…
Уже из автобуса, в дверь я как бы в утешенье ему и на прощанье сказала:
— Еще случится, случится!
Я знала, что, скорее всего, нет, не случится — но нужно же было закончить этот мучительный разговор!
10 марта 2004
Тема: «Рассказ»
Дорогая Ольга Александровна, у Вас получился рассказ — необычного, острого жанра, и мне теперь кажется, что каждая Ваша вещь это создание нового жанра. Я воображаю много Ваших картин об Аверинцеве. Вы, возможно, не замечаете, но в его словах и репликах в Вашем рассказе продолжается его открытие, как и в том тексте, о котором я говорил. Я вроде бы слышал и записывал Аверинцева, но словно впервые узнаю его от Вас и убеждаюсь, да, это он. Если будет не трудно, пришлите что‑нибудь еще.
После настойчивой просьбы НЛТ не читать ее некролог в «Огоньке» Ольга конечно пошла его купила, и кажется это в целом очень хорошо, потому что живое о близко знакомом. Конечно, есть и то, как советская власть пала потому что НЛТ дала и выполнила обет, и то, как НЛТ, одна понимая ситуацию, спасала Аверинцева последние годы. Славно сказано: «Аверинцев The Child», и хорошая литература фраза: «Он подружился с Александром Менем, великолепен был их контраст: пылкий отец Александр, которого ничто не брало — так свято он был уверен, что его ведет Господь, — и тихий, с высоким голосом и виноватой улыбкой Аверинцев, столь же упрямый и ни секунды не тратящий даром». Правда, следом идет прямо наоборот: «Как и в Честертоне, в Аверинцеве преобладало ребяческое, он обожал играть, и нам случалось часами составлять классификацию…» — Вы знаете чего. Странная и очень глубокая мысль: «Может быть, такие люди, как он, возможны были только в теплице позднесоветских времен».