Под общей редакцией В. Г. БАЗАНОВА, Л. Н. СМИРНОВА, К. И. ЧУКОВСКОГО
ДМИТРИЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ РОВИНСКИЙ * (1824–1895)
I
Наше время упрекают — и не без основания — в измельчании личности и в господстве чрезмерной специализации. Оба эти явления в тесной связи между собою — и оба печально отражаются на духовном складе общественной жизни. Личность все боее и более умаляется, стушевывается, из сознательного и нравственно-ответственного «я» стремясь укрыться под безличное «мы». Слабеет воля, тускнеют идеалы, и все реже встречаются так называемые характеры. Современный образованный человек может, если хочет, обладать гораздо большим богатством по части знания, чем его отцы и деды; он окружен и несравненно более удобною внешнею обстановкою: масса технических открытий облегчает ему пользование материальной стороною жизни. Но, наряду с этою возможностью широкого знания и с этими удобствами, в нем самом нередко замечается недостаток нравственной силы и деятельного отношения к жизни во всем, что не касается узколичных, по большей части мелких, интересов. Слова графа Уварова: «les circonstances sont infiniment grandes et les hommes infiniment petits»[1], — звучат подчас горькою правдою. Учение о душевных болезнях указывает на особое состояние, называемое «равновесием уменьшенных сил», при котором ни одна из способностей организма не уничтожена, но все они равномерно ослаблены и, так сказать, укорочены. Господство такого же равновесия уменьшенных сил в области труда, энергии, отзывчивости, деятельной любви замечается и во многих областях нашей государственной и общественной жизни. К этому присоединяется замыкание себя людьми в узкую специальность, которая сторонится от живого и многоструйного течения жизни и вырабатывает в своем обладателе равнодушное и даже презрительное отношение ко всему, что лежит вне ее области. Под влиянием всего этого часто утрачивается интерес к прошлому и вера в будущее. Вчерашний день ничего не говорит забывчивому, одностороннему и ленивому мышлению, а день грядущий представляется лишь как повторение мелких и личных житейских приспособлений.
Тем более ценны люди с определенным нравственным обликом, чей многосторонний и бескорыстный труд не может проходить бесследно для общества, служению интересам и развитию самосознания которого он был всецело отдан. Чем шире и разнороднее деятельность таких людей, тем интереснее их личность, чем богаче духовными дарами эта личность, тем глубже и плодотворнее результаты ее деятельности.
К таким людям принадлежал почивший летом 1895 года Дмитрий Александрович Ровинский.
Ученый, глубокий знаток и работник в области искусства, опытный законовед и судебный практик, писатель и блестяще образованный человек, почетный член Академии художеств и Академии наук и заслуженный член высшего кассационного суда, Ровинский был не только во всех отношениях выдающимся, но и в высшей степени своеобразным, цельным и интересным человеком. В нем жила неутолимая жажда деятельности и живого труда, и он не зарыл в землю, как «раб ленивый и лукавый», талант своих обширных знаний, проницательность ума и теплоту доброго сердца. Всю жизнь служа Родине и искусству, он сложил свои трудовые руки лишь лицом к лицу со смертью…
Государственная служба Ровинского началась, когда ему еще не было полных двадцати лет. Родившийся 16 августа 1824 г., он был определен на службу в седьмой департамент Сената 13 июня 1844 г., тотчас по окончании курса одним из первых в Училище правоведения. Седьмой департамент, где уже в декабре 1844 года Ровинский занял должность помощника секретаря, находился в Москве. В «белокаменную» влекли молодого юриста воспоминания детства и родственные отношения. Там прожил до самой своей смерти, в 1838 году, его отец, женатый на дочери лейб-медика Екатерины II — Мессинга, участник войн с Наполеоном и командир нижегородского ополчения в 1812 году, бывший затем, до 1830 года, вторым полицеймейстером Москвы и деятельным сотрудником старшего полицеймейстера генерала Шульгина по устройству городской пожарной команды. К изображению Шульгина в «Русских гравированных портретах» Ровинского приложен следующий характерный отзыв об этом оригинале графа Н. Н. Муравьева-Карского: «Человек простой и грубый, но исправный и проворный, хотя без дальних соображений, постоянно был употребляем в должности полицеймейстера, к ней имел особое призвание, — большой крикун, хлопотун, любивший рассказывать о своих подвигах, тушить пожары и иногда своеручно поколотить…» Эта любовь его к тушению пожаров, искусно направляемая отцом Д. А. Ровинского, имела своим последствием образцовую по тому времени организацию пожарной команды, которою москвичи гордились пред иностранными гостями, а резец народных художников запечатлел в лубочных листах под названием: «Действие московской Пожарной Команды во время Пожара», причем Шульгин нарисован мчащимся, парою, стоя на «калибере» в сопровождении казака и жандарма.
С начала 1848 года Ровинский, оставив Сенат, исполнял обязанности московского губернского казенных дел стряпчего; с лета 1850 года, в течение почти трех лет, обязанности товарища председателя Московской уголовной палаты, а в августе 1853 года был назначен на особо важный, трудный и ответственный пост московского губернского прокурора. Должность эта, составляя наследие петровских времен и одно из лучших украшений екатерининских учреждений, имела огромное значение в нашем дореформенном строе. Упразднение связанных с нею прав и обязанностей по надзору за ходом не судебных дел следует признать большою ошибкою составителей Судебных уставов. Совершенное изменение в характере деятельности прокурора, придавая ему «обвинительную обособленность», быть может, и выходило красивым с теоретической точки зрения, но противоречило условиям нашей административной жизни и шло вразрез с внутренними потребностями нашего губернского строя. В торопливом осуществлении страстного желания поскорее расчистить для новых насаждений место, поросшее бурьяном и полусгнившими деревьями, был срублен дуб, стоявший на страже леса…
Губернский прокурор с губернскими стряпчими составлял особое, во многих отношениях совершенно независимое от местной администрации учреждение, так называемую «прокурорскую камеру». Оно имело надзор за всеми местными присутственными местами, определения которых только тогда признавались соответствующими закону и приводились в исполнение, когда на них была известная прокурорская помета: читал. Имея право беспрепятственного входа во все губернские места и занимая место в присутствии при докладе дел, губернский прокурор и стряпчие в уездах были живым напоминанием закона и, во многих случаях, его обязательными истолкователями. В делах судебных губернский прокурор был всегдашним ходатаем по искам казны, обществ и установлений. На обязанности его лежало возбуждение безгласных дел. Он охранял интересы казны, участвуя в приеме казенного имущества и в производстве торгов на казенные подряды и поставки, интересы и права частных лиц, свидетельствуя, в составе особого присутствия губернского правления, людей, подлежавших опеке по безумию или сумасшествию, и требуя учреждения следственных комиссий по делам особой важности. Наконец, он охранял права арестантов, будучи главным блюстителем их содержания «без употребления орудий, законом запрещенных» и ходатаем по их делам. Имея обязанность уведомлять губернское начальство о всех замеченных им беспорядках и злоупотреблениях, губернский прокурор сносился в то же, время непосредственно с министром юстиции, свободный от каких-либо аттестаций со стороны начальника губернии. Будучи, по существу своих прав и обязанностей, делегатом центральной правительственной власти, вдвинутым в среду местного управления, он, при добром желании и сознании долга, мог не без основания считать себя «оком царевым».
История министерства юстиции с тридцатых до шестидесятых годов представляет немало примеров энергической борьбы губернских прокуроров с местными злоупотреблениями. Борьба эта не всегда была успешна, но уже самое возникновение ее, основанное на предписании закона, определявшего обязанности губернского прокурора, действовало благотворно, не говоря уже о тех случаях, когда последствием ее являлись сенаторские ревизии, несшиеся, как грозовые тучи, на местность, пораженную правовою засухою… Бог знает, сколько тягостных пререканий, где голос оскорбленных самолюбий и властолюбий заглушает ропот искажаемой истины, было бы устранено, сколько окольных путей для жалоб и взаимных обвинений «поросло бы травой забвения», если бы в широкие рамки обязанностей губернского прокурора была в 1864 году влита энергия тех молодых и полных любви к делу сил, которые обречены были упражнять свое стремление к законности и талантливое трудолюбие исключительно на обвинительном поприще.