В Москве, в конторах Юнкера и Марецкого, не купили билетов у Дмитриевой, сказав ей, что они предъявленные. Нигде не разъяснили ей смысла этого выражения, нигде, как видно из дела, не говорили ей, что билеты краденые. Она могла знать, что у дяди украли деньги, но ей никто не сообщил номера украденных билетов, факт, что билеты не могли быть проданы в Москве, обращается обвинением в улику против Дмитриевой: она должна была понять, что если билеты стесняются купить, следовательно, они краденые, говорит обвинение. Обвинение ошибается. Банкирская контора может в известное время не покупать ту или другую процентную бумагу по разным причинам, предвидя ее понижение или по недостатку наличных денег, назначенных на другую операцию. Конторы покупают билеты по биржевой цене и вообще не торгуют, как на Толкучем рынке: или покупают или отказывают. Так, например, за неделю до объявления франко-германской войны московские банкиры получили телеграмму из Берлина о приостановке покупки; вообще, ожидалось огромное понижение всех бумаг, которое и произошло вследствие биржевой паники. Следовательно, отказ конторы или двух контор ничего еще не доказывает. Наконец, если Дмитриева виновна в укрывательстве, потому что не догадалась о происхождении билетов, то почему же не привлечены к суду конторы Юнкера и Марецкого, знавшие наверняка, по официальным сведениям, что предлагаемые им билеты именно те самые, которые украдены у Галича?
Вот первая улика против Дмитриевой по обвинению ее в укрывательстве краденого. Кажется, она разъяснена настолько, что можно перейти ко второй — к продаже билетов в Ряжске с наименованием себя не принадлежащею ей фамилией Буринской. Разбирая эту улику, я должен опять просить вас вспомнить, в каких отношениях Дмитриева стояла к Карицкому: четырехлетняя связь дала ему тот неоспоримый авторитет, который так легко приобретается натурой черствою и упорною над слабым и впечатлительным характером женщины. То высокое положение, о котором так охотно говорит Карицкий, в глазах Дмитриевой было совершенно достаточною порукой в том, что он, Карицкий, ничего бесчестного совершить не может. Могла ли прийти ей мысль [51] о том, что Карицкий воспользовался деньгами ее дяди. Конечно, нет: такое подозрение она не могла и допустить относительно Карицкого, и он был слишком умен, чтобы, доверившись ей, стать от нее в известную зависимость. Если бы Дмитриева совершила кражу, то она не могла бы скрыть ее от Карицкого, но что Карицкий никогда не признался бы ей в своем преступлении — это также логически неизбежно. С этим признанием он утратил бы в глазах ее свой авторитет и, повторяю, подвергал бы себя опасности в случае первой размолвки, давая ей против себя оружие. Просьба Карицкого о том, чтобы продажа оставалось тайною, также не может быть поставлена в вину Дмитриевой: в положении Карицкого неприятно разглашать затруднения, вынудившие его будто бы продавать свои билеты. Впрочем, что Дмитриева не придавала особенного значения этой тайне, не подозревая в ней ничего особенно важного, мы увидим из показания Соколова.
Рассмотрев характер отношений Дмитриевой к Карицкому, возвращаюсь к поездке в Ряжск. Видя, что сбыт билетов в Москве неудобен, Карицкий на всякий случай приготовляет для Дмитриевой билет на свободный проезд, который она получила по возвращении из Ряжска. В Ряжске Дмитриева продает билеты, подписывается Буринскою, но вслед за тем, на станции, в присутствии совершенно незнакомых офицеров, громко рассказывает, что она, кажется, сделала глупость, подписавшись чужою фамилией, и тут же расписывается в книге станционного начальника настоящей своею фамилией: Дмитриева. Очевидно, что она действовала без всякого преступного умысла, совершенно не сознавая цели тех действий, которые были ей предписаны Карицким. Вот почему я полагаю, что вы не признаете ее виновною ни в укрывательстве заведомо краденого, ни в наименовании себя с тою целью не принадлежащей ей фамилией.
Следуя принятому мною плану, мы мысленно восстановили порядок событий от июня до ноября 1868 года. Теперь мы приближаемся к развязке, от которой нас отделяет только один эпизод, по моему мнению, чрезвычайной важности.
По возвращении из Ряжска, в конце октября или в начале ноября, Дмитриева продала г. Соколову в два раза 18 билетов внутреннего займа. На вопрос Соколова, знает ли об этом Карицкий, Дмитриева сперва спросила его, почему он это спрашивает, потом взяла с него слово, что он сохранит ее тайну, и объяснила, что билеты продаются по просьбе Карицкого и принадлежат ему. Чтоб оценить всю важность вытекающих отсюда заключений, следует обратить внимание на время, когда происходил этот разговор — за две или за три недели до начала дела, когда все крутом подсудимых было тихо и спокойно, и ничто не предвещало приближения грозы. В это время, я думаю, Дмитриевой лгать на Карицкого не было никаких оснований, не было даже и тех неправдоподобных поводов, которые, по мнению Карицкого, возникли после начала дела. Замечательно, что следователь не придал никакого значения этому обстоятельству и не занес его в протокол, как не идущее к делу!
В половине ноября к Дмитриевой, которая с трудом оправлялась от родов — здоровая натура была испорчена ужасными пытками выкидыша,— к Дмитриевой приезжает дядя ее Галич с отцом, напавшие на след поездки ее в Ряжск. На другой день, вскоре после приезда Карицкого, Дмитриева приносит ему величайшую жертву, на которую способна женщина, всегда самоотверженная и увлекающаяся. Происходит отвратительная сцена мнимого сознания, отец пригибает ее голову до земли: «Кланяйся же и тетке, проси прощения!» Она кланяется и плачет. Потом дядя едет к Карицкому обедать. Изобретательный ум Карицкого решает, что ее нужно выдавать за сумасшедшую, но несмотря на то, что это представляется делом нетрудным, стратагема не удается, и прошение прокурору выходит весьма аляповатою хитростью. С этого прошения начинается и новый период в показаниях Галича: ему назначается роль, которая бедному старику совсем не под силу. Тут и нечаянное взятие билетов вместо модных картинок, и кража непременно в Липецке, и проверка билетов за две недели до кражи... Все это у него перепутывается в памяти, и без того нетвердой, он беспрестанно забывает свою роль, и я полагаю, что режиссер решительно им недоволен.
Между тем 8 декабря 1868 года Дмитриева была заключена под стражу в острог, где и пробыла без малого два года. Здесь, в бесконечные часы тюремного одиночества, напало на нее тяжкое раздумье: одна, брошена всеми, всеми забыта... за что эти страдания? Человек, для которого она пожертвовала всем, покинул ее первый. Несмотря на те родственные чувства, которые связывали его с Дмитриевой, Карицкий ни разу не посетил ее в тюрьме. Он боялся, чтобы такое посещение не было впоследствии обращено против него в улику. Но если б он чувствовал себя ни в чем не виноватым, конечно, ничто не могло бы помешать ему посетить свою несчастную родственницу. Любовницу свою он боялся посетить. Среди томящей, смертельной тоски острожной жизни Дмитриеву начинает мучить раскаяние, перед нею с новой силой встает воспоминание о том ребенке, который был уничтожен Карицким, и вот, с тою порывистою страстностью, с тем полным забвением о себе, которые составляют главные черты в характере Дмитриевой, она решается сказать правду, всю правду, не щадя себя, не делая ничего в половину.
Замечательное показание почтенного товарища прокурора г. Костылева прекрасно передает нам душевное состояние Дмитриевой перед сознанием. Теплые, проникнутые страшной скорбью слова ее мужа подтверждают нам искренность этого сознания.
Я делаю невольное отступление, вспоминая о показании капитана Дмитриева. Еще не изгладилось потрясающее впечатление, произведенное его рассказом. Отец и муж, лишенный права видеться с женой и детьми, оскорбленный но всем, что дорого человеку, нашел в себе силу простить, забыть все прошлое: «И просил у полковника Кострубо-Карицкого позволения повидаться с моими детьми,— говорит он без всякой горечи,— мне дозволили», но под присмотром вахмистра, так что он не успел сказать ни слова детям наедине. Всегда верный себе, г. Карицкий невозмутимо отвечал, что он даже не знал, кто такой Дмитриев, так же как не знал фамилии Стабникова и существования записки, при чтении коей осенил себя крестным знамением.
Возвращаемся к своему рассказу.
Дмитриева увидала, что она обманута Карицким, и изверилась в нем. Последовала та нравственная ломка, за которой наступает страшная внутренняя тишина, отвращение от жизни, разочарование, во всем. К этому присоединились физические страдания, кровь хлынула горлом — природа мстила за поруганные права свои. 14 января Дмитриева делает полное сознание: рассказывая о продаже билетов, переданных Карицким, она раскрывает тайну своих отношений к нему; упоминая о двукратной беременности, она признает, что первый ребенок был вытравлен, и заметьте: ни одной лазейки не оставляет она себе. Если бы сознание ее было искусственное, кем-нибудь нашептанное, преподанное в остроге, то в данном случае представлялся весьма удобный случай, обвиняя другого, выгородить себя: она могла бы сказать, что вытравление произведено в состоянии ее беспамятства, помрачения ума; это было бы правдоподобно, так как беременность и родильный период зачастую сопровождаются неправильностями душевных отправлений. Но Дмитриева не щадит себя, и в рассказе, безыскусственная простота которого неподражаема, выдает себя головою. Является потребность страдания, посредством которого человек мирится с самим собою.