Ознакомительная версия.
В поэзии Тютчева берет свой исток молчание – одна из метафизических пограничных ситуаций, через которые открываются сущности бытия. (Эта тема найдет продолжение в «Темных аллеях» Бунина, в поэзии Г. Иванова.) Тютчевско-бунинское «молчание» – функциональный аналог сартровский «тошноты», толстовско-хайдеггеровской «смерти», андреевского «одиночества», набоковской «памяти и сна»: в таких ситуациях у человека происходит прорыв в трансцендентное. Аналог сна – молчащая душа. Она, как и сон, является местом встречи имманентного и трансцендентного, но не в космосе Вселенной, а в космосе человеческого Я: Есть целый мир в душе твоей…. Тютчевское «молчание» имеет и вторую грань: молчание – «безмолвие». «Безмолвие» уравнивает человека и природу. «Молчание» природы – знак ее глухой отчужденности от человека. «Молчание» человека адекватно толстовскому тупику перед экзистенциально-риторическими вопросами: что «то», за что? Адекватна толстовской и та экзистенциальная мера отчаяния, с какой Тютчев останавливается перед тупиковыми вопросами: О, если б… хоть на один вопрос / Мог допроситься я ответа!..
Выявленные координаты тютчевского мира, экзистенциальные по сути, трансформируют и традиционные рубрики его поэзии: лирику природы, общественно-политическую и даже собственно философскую. Все они пронизаны интуитивно-экзистенциальным мироощущением поэта. Экзистенциальное сознание Тютчева обнаруживает гениальное интуитивное предчувствие бесконечности мира, которая ставит тютчевского человека в экзистенциальную ситуацию: один на один с бытием как таковым. Ключевая для поэта и экзистенциального мироощущения концепция (человек «заброшен» «на камень жизни гробовой») отделяет тематически и образно близкие произведения Тютчева и Пушкина, абсолютного современника ранней тютчевской лирики («Сон на море»//«Орион», «Ночной эфир»; «14-е декабря 1825»//«В Сибирь»). Герой Пушкина даже в романтически-бунтарском ореоле – продолжение и часть природы. У Тютчева человек и природа – две равно роковые силы – изначально и окончательно друг другу враждебны, их отношения дисгармоничны. Пушкинское пространство («Шумит, звенит ночной эфир…») – это космос, продолжающийся в человеческой душе. Тютчевский космос, бесконечный и безграничный, замкнутое для человеческой души пространство. Душа постоянно стремится в беспредельность («Проблеск», «Бессонница»), но бессильна перед непроницаемостью «запертой двери» мирозданья («Как над горячей золой…»).
Одной из доминирующих в философской и образной системе Тютчева является категория сна. Это промежуточная субстанция земного и трансцендентного, пространство, в котором совершается переход из материального в трансцендентное и обратно. На «нейтральной полосе» сна имманентное и трансцендентное встречаются зримо и непосредственно (Есть некий час, в ночи, всемирного молчания… Тогда густеет ночь, как хаос на водах… Лишь Музы девственную душу / В пророческих тревожат боги снах!; Как океан объемлет шар земной, / Земная жизнь кругом объята снами; / Настанет ночь – и звучными волнами / Стихия бьет о берег свой…). Так эпизодические образные и тематические созвучия Пушкина и Тютчева растворяются экзистенциальными ракурсами окончательно и безвозвратно.
Тютчев в своих экзистенциальных проектах универсален, как ни один писатель этой традиции в XX веке. Л. Толстой первым идет к глубинам нового сознания, поставив в пограничную ситуацию перед смертью как таковой человека как такового. Тютчев не столько проектирует «последние глубины», подвластные экзистенциальному сознанию, не столько стремится к видению мира на «сокровенной глубине айсберга», сколько сосредоточивает в своей поэзии весь спектр экзистенциального мировидения, универсальную широту мировоззрения XX в. (В нем находят себя в равной мере и Белый, и Сартр, и Бунин, и ранний Маяковский (и Кьеркегор!); что еще удивительнее – Андреев. Андреевский экзистенциализм – особой природы в русской и европейской традиции XX столетия. И эта иная природа экзистенциального сознания, воспринимающая мир не через космос, а через подсознание, находит свой исток у Тютчева. Андреевская граница рационального и иррационального, мысли и безумия, живой (интеллектуальной) и мертвой (лишенной интеллекта) материи в последнем экзистенциальном откровении и даже стилистически сближает «Безумие» и «Красный смех».)
Среди необозримого спектра экзистенциальных перспектив тютчевской лирики с годами все весомее становится атрибутивная для экзистенциального сознания тема одиночества. У Тютчева она многогранна: одиночество в обществе, неразрывный круг одиночества в любви. Но открывается поэту и одиночество онтологическое: человек один на один со временем, беспредельностью бытия, судьбой («Сижу задумчив и один…»); он затерян во времени и пространстве; остро переживает невозможность возрождения, точечность своей жизни перед неумолимыми законами бытия. Он думает и чувствует почти как человек XX столетия…
Но именно в этих мотивах расходятся Тютчев и экзистенциальное сознание XX в., именно здесь Тютчев наиболее очевидно остается поэтом гармоничного века. Остро и болезненно ощущая свою временность и онтологическую беспомощность перед абсурдностью мирового устройства, прозревая и переживая катастрофическое сознание грядущего века, в конечных ответах на глобальные бытийственные вопросы поэт остается в пределах этического и философского пространства своего века; остается созвучным пушкинской мудрости, классической ясности, гармоничности мировосприятия. У Тютчева есть мотивы смятения перед окружающими безднами мировых пространств, но нет метафизического страха перед ними. Приоткрыты двери в «прародимые хаосы», но может высветиться Божий лик, есть сама вера в него. Есть ноты онтологического одиночества (враждебна природа, чужд человеческий мир), но есть и надежда на всемогущество и всепрощение природы, на ее мудрость; несмотря ни на что его человек – верный сын: моего к тебе пристрастья / Я скрыть не в силах Мать-Земля. Наконец, как бы ни довлели две роковые силы над любовью, как бы ни был трагически предрешен ее финал, сама любовь есть. (При всем трагизме темы это еще не распыление первопричины всего сущего – любви, которое переживет грядущий век и свидетелями и заложниками которого станут Андреев и Белый, Кафка и Сартр, Блок и Маяковский.) В конечном счете, мировосприятие Тютчева, мятущееся и предчувствующее тупики грядущего столетия, все же покоится на гармонии и мудрости своего классического века. Потому важны не только ситуации и коллизии тютчевской лирики (их природа коренится в разорванном сознании будущего века; они экзистенциальны по содержанию, в меньшей мере, по форме), но и выходы из этих ситуаций и коллизий. И важно, что эти выходы есть: в этом отличие поэзии Тютчева от экзистенциальной литературной традиции XX в. Разрешенные коллизии и свидетельствуют о том принципиальном примирении, в котором еще находятся человек и мир в веке XIX.
В дальнейшем примирение человека и мира, человека и века у Тютчева усиливается. Это доказывает динамика основных экзистенциальных категорий. Взгляд на мир из роковых минут в ранней лирике обернется не менее экзистенциально-пронзительной, но уже мудро-примиренной с законами неумолимого потока времени исповедью: Когда дряхлеющие силы нам начинают изменять… Природа все более утрачивает очертания и формы мертвого пространства, оживает, теплеет, населяется звездным сонмом и земным еженощным гулом: из нового успокоения как отдаленная догадка звучит мысль о хаосе ночном как первопричине музыки дальной, а прежнее предчувствие экзистенциальной непостижимости природы и вовсе оборачивается сомнением в том, что, может статься, никакой от века / Загадки нет и не было у ней. В прошлом осталась и судьба, которая, как вихрь, людей метет; теперь:
Как ни гнетет рука судьбины
…………………
Что устоит перед дыханием
И первой встречею весны.
Новое, примиряюще-классическое, гармоничное мирочувствие воплотилось в одной из ключевых формул обновленного поэта: Еще земли печален вид, / А воздух уж весною дышит… Токи весны проникают в душу, ставя перед ней не столь экзистенциальные вопросы: Или весенняя то нега?.. /Или то женская любовь?.. Они и заполняют с середины 1830-х годов душевное и поэтическое пространство тютчевской лирики, все более настойчиво вводя художника в пределы его века, возвращая своему времени. Планка же философского видения мира и экзистенциальной глубины его познания, которая открылась Тютчеву в экзистенциальный период его творчества, не снижается. Горизонты художественного взгляда на мир станут иными: от категоричного, лишенного веры, грядущего кафкианского недоверия к словам (Мысль изреченная есть ложь), к зрелому, гармоничному и всепрощающему: Нам не дано предугадать, / Как слово наше отзовется, – / И нам сочувствие дается, / Как нам дается благодать…. А поэзия теперь и вовсе – …на бунтующее море / Льет примирительный елей… И уж как о своем сокровенном даре (и сокровенном прошлом) вспомнит поэт в послании Фету из нынешних, иных пространств:
Ознакомительная версия.