Ознакомительная версия.
Уместно подчеркнуть: в 1928 году апробировалась модель показательного судебного процесса. Организаторы «Шахтинского дела» решали двуединую задачу. С одной стороны, надлежало оправдать большевистскую политику в горном деле. Ее целью изначально было максимальное увеличение добычи угля, пусть и вопреки правилам эксплуатации шахтного оборудования. Материалы же периодики убеждали советских граждан, что причины аварий в Донбассе – не распоряжения чрезмерно азартных или невежественных руководителей, но «вредительство» исполнителей. Только они и виноваты. С другой стороны, все инженеры и техники важный урок получили. Каждый усвоил: контролировать работу машин и рабочих надлежит именно за страх, а не за совесть, ведь любую аварию ГПУ может расценить как результат «экономической контрреволюции»[69].
В Сталинском институте гигиены и патологии труда, где работал Гроссман-старший, знали про «шахтинские» аресты. Разумеется, сотрудникам не были известны подробности, но многое угадывалось.
О технике расследования пишет, например, Л. В. Борбачева, изучавшая в 1990-е годы материалы Донецкого отделения Службы Безопасности Украины и местного государственного архива. В ее монографии, посвященной истории Сталинского горного института, акцентируется, что сотрудники ГПУ «осуществляли непосредственное руководство проведением научно-технической экспертизы, корректировали ее заключение, применяли в ходе следствия моральное воздействие на арестованных»[70].
Обычные приемы. Следователи обещали арестованным «за “нужные” показания смягчение их участи».
У Гроссмана-старшего не имелось оснований верить, что аварии – результат диверсий. Тем яснее видел опасность. Конечно, «инженер-химик» не имел непосредственного отношения к шахтной технике, но такие, как он – досоветской выучки «технические специалисты» – занимали скамью подсудимых. Закончена ли кампания арестов – решалось в Москве. По газетам же можно было хотя бы строить прогнозы.
Судебные отчеты российские периодические издания печатали более подробно, чем украинские. Гроссману-старшему требовались именно подробности. Кто из обвиняемых что сказал, какова реакция судей и журналистов. Ну а сын в Москву вернулся, когда процесс заканчивался, ехал на юг через областные центры РСФСР, соответственно, имел к нужным изданиям доступ. Их отцу и отправлял, скажем так, порционно.
Как выше отмечалось, газеты и журналы отправлял на Украину не только Гроссман-младший. Многие интеллектуалы получали от родственников и друзей литературные новинки почтой. Однако три посылки могли бы привлечь внимание связанных с ГПУ почтовых служащих. Не исключено, что заинтересовались бы они перепиской отправителя и получателя. Вот на этот случай посылки отправлены из разных городов, и сын акцентировал в письме: отец следит за международной политикой, новости ждет с нетерпением. Конспирация дилетантская, так ведь и опыта не было.
Другой вопрос, поверил ли сын газетам. Конечно, были признания на суде. Процесс гласный, а в ту пору многие полагали, что понапрасну оговаривать себя обвиняемый не станет.
Вполне допустимо, что Гроссман-младший тогда сохранил иллюзии относительно советского режима. И все же догадывался: отцу грозит опасность. Потому и конспирировал.
Если бы отца арестовали, сына бы, скорее всего, из университета отчислили. Такова была советская практика. Значит, от журналистской карьеры пришлось бы надолго отказаться. Фактически непреодолимыми стали бы препятствия анкетного характера: не только «буржуазное происхождение», но и родство с изобличенным «вредителем».
Тогда ли началась эволюция гроссмановского мировоззрения, раньше или позже – можно опять же спорить. Зато в любом случае понятно: «Шахтинское дело» тут свою роль сыграло[71].
К началу учебного года Гроссман-младший, похоже, решил, что опасность миновала. 21 сентября отцу рассказывал: «Ищу комнату, ищу работы, но как того, так и другого не нахожу».
Разумеется, он искал работу по вузовской специальности. Но вернувшиеся раньше Гроссмана уже заняли в университетских лабораториях вакансии. Отцу сообщал: «Пока занимаюсь литературным трудом, сдал в “Правду” рассказ, ему прочат успех. Затем у меня как будто выйдет одно хорошее дело – подпишу с издательством договор на писание брошюры “Кооперация и раскрепощение женщины Узбекистана”. Если выйдет, то положу в карман сотню-другую, но беда в том, что это “как будто”».
В журналистике перспективы были открыты. Планировались доходы, однако повседневной оставалась проблема московского жилья. Точнее, поисков его.
Формально «вузовец» имел право в общежитии поселиться. Гроссман же там не резервировал место заблаговременно, как полагалось – в конце предыдущего учебного года. Он тогда комнату снимал в поселке Вешняки. Правда, чтобы сохранить ее, следовало, уезжая в экспедицию, за два месяца вперед уплатить. Такие расходы счел нецелесообразными, тем более что надеялся другой вариант найти – в Москве, поближе к университету. Не получилось. В итоге прежнее жилье утратил, а новое до поры снять не удавалось.
По сути, оказался бездомным. О чем и сообщал в цитированном выше письме: «Настроение у меня хорошее, угнетают только материальные невзгоды, Нет, серьезно, не говоря уж о том, что из-за отсутствия комнаты Галя не может переехать в Москву, меня чертовски упекло отсутствие своего угла. Эта необходимость шляться от знакомых к знакомым очень треплет нервы и иногда самолюбие. Знаешь, когда начинает темнеть, испытываю то, что испытывал наш предок, дикарь каменного века в лесу, – какое-то смутное, тяжелое беспокойство, необходимость выбрать ночлег».
Ему приходилось «шляться от знакомых к знакомым» не по всей Москве, а преимущественно в университетском общежитии. Некоторые «вузовцы», заблаговременно резервировавшие там места, тоже селились по частным квартирам, почему и свободная койка в одной из комнат всегда находилась.
Поиски вряд ли занимали много времени. Гроссман, конечно, знал, кто из однокурсников на частной квартире живет, значит, в какой именно комнате общежития следует искать свободную койку. Отцу же проблему описывал иронически, рассуждая, что «дикарю каменного века» лучше было – тот «лезна дерево или забирался в пещеру, трещину в скале; мне же в девственном лесу большого города хуже: все трещины и пещеры заняты…».
Впрочем, проблему вполне мог бы решить, как это делали обычно его соученики. Стоило лишь похлопотать, обратиться к университетским профсоюзным или комсомольским функционерам, поддержали бы непременно, тогда и вселился бы на законном основании в общежитие. А вот если не собирался там остаться, не имели смысла хлопоты. Гроссман уже готов был к вернуться к прежнему варианту, о чем рассказывал отцу: «На худой конец придется опять двинуть в деревню, т. е. поселиться как и в прошлом году, за городом».
Трудности возникали на финансовом уровне. Конечно, загородное жилье обходилось гораздо дешевле. Но цены и там ежегодно росли, причем гораздо быстрее, чем доходы «вузовца».
Спустя три дня он получил, наконец, отцовское письмо и сразу ответил. Настроение почти не изменилось: «У меня ничего нового и ничего хорошего. Разве что зашел в “Правду” отнести статью и был встречен очень любезно, хвалили всячески и просили писать еще».
Новость вроде бы хорошая. Только проблема жилья в Москве оставалась нерешенной: «Комнаты нет, и ей даже не пахнет».
Однако к 6 октября проблему удалось решить. Гроссман сообщал: «Дорогой батько, письмо твое получил примерно неделю тому назад, но написать тебе собрался лишь сегодня. Какие изменения в моей жизни? Нанял комнату, – комната неважная, маленькая, за городом, 30 рублей в месяц; лучше прошлогодней в том отношении, что не нужно ездить поездом (только трамваем), и что она теплая. В общем, я чрезвычайно рад – плохая ли, хорошая ли комната, но она знаменует конец моим метаньям по чужим хатам – прибыл к пристани. Занятия в университете уже начались, – в лаборатории я уже зарегистрировался, потихоньку приступил к работе, записался слушать специальные курсы “Катализ” и “Микроанализ”, зарегистрировал свою специальность – аналитик».
Похоже, быт налаживался. И не только быт: «У меня, батько, дорогой, успехи на литературном фронте, условился с издательством написать брошюру “Кооперация и женщина Узбекистана”. Даст это штука 300 р. – 70 % при сдаче рукописи, 30 % при выходе книжки в свет. Рукопись я обязался сдать к 1-му ноября, значит, если ее примут, “разбогатею”».
Вариант подобного рода уже обсуждался, но, похоже, к ноябрю реализация казалась Гроссману близкой. Перспективы радужные: «Теперь – второй успех, – если помнишь, я тебе читал в Кринице рассказик о наводнении – его приняли в “Прожектор”, но напечатают не скоро».
Ознакомительная версия.