Он имел полное право заявить: «Я всю свою звонкую силу поэта тебе отдаю, атакующий класс!»
Драматург («Мистерия-Буфф», «Клоп», «Баня»), автор поэм («Про это», «Люблю», «Владимир Ильич Ленин», «Хорошо!», «Во весь голос») и множества лирических стихотворений, Маяковский не гнушался и каждодневной работой журналиста, оратора, чтеца собственных произведений во время бесчисленных поездок по стране, сочинял подписи к плакатам, рекламу и т. п.
Он был убежден: «Труд мой – любому труду родствен…», он мечтал: «Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо…», – и, увы, ошибался.
Дело не только в том, что к концу двадцатых годов взгляды, идеалы поэта постепенно перестали совпадать с политикой и позицией партии и государства. Дело еще и в том, что поэзия не терпит над собой насилия. Теория «социального заказа» и «теория факта», которые исповедовал руководимый им ЛЕФ, были несовместимы с внутренней свободой художника, без которой творчество, как в том убеждают вековые традиции высокого искусства, немыслимо.
«Я себя смирял, – признавался Маяковский, – наступая на горло собственной песне». Подобные операции не проходят безнаказанно даже для такого могучего таланта, каким он обладал.
Поистине «насмешкой горькою обманутого сына над промотавшимся отцом» звучат сегодня многие политические стихи Маяковского. В поэме «Во весь голос», обращаясь к потомкам, поэт сравнивает свои строки с различными родами войск. Но подозревал ли он, что его армия воюет и за неправое дело? Не сбылись оптимистические прогнозы! Не так, как хотел он, оценивают потомки его время.
Трагическая развязка, спровоцированная целым комплексом творческих и личных причин, наступила 14 апреля 1930 года:
Твой выстрел был подобен Этне
В предгорье трусов и трусих.
(Б. Пастернак)Прошло пять лет. На всю страну прозвучали слова Сталина: «Маяковский был и остается лучшим талантливейшим поэтом советской эпохи». Несколько десятилетий это суждение препятствовало объективному восприятию судьбы и наследия поэта: в прежние годы преувеличивая их значение, в нынешние – преуменьшая.
Выпячивание на первый план агитационных политических мотивов в творчестве Маяковского мешало должным образом оценить его художественные достоинства: яркое лирическое дарование, неповторимую оригинальность и красоту его метафор и гипербол, свежесть и уникальность его языка и стиха.
К тому же поэт и вождь совершенно по-разному представляли себе содержание и цели «советской эпохи»: вообразить Маяковского певцом ГУЛАГа – абсолютно невозможно.
Гуманизм и эстетика поэта все еще нуждаются в специальных исследованиях и популяризации.
А БЫ МОГЛИ БЫ?
Я сразу смазал карту будня,
плеснувши краску из стакана;
я показал на блюде студня
косые скулы океана.
На чешуе жестяной рыбы
Прочел я зовы новых губ.
А вы
ноктюрн сыграть
могли бы
на флейте водосточных труб?
1913
НАТЕ!
Через час отсюда в чистый переулок
вытечет по человеку ваш обрюзгший жир,
а я вам открыл столько стихов шкатулок,
я – бесценных слов мот и транжир.
Вот вы, мужчина, у вас в усах капуста
где-то недокушанных, недоеденных щей;
вот вы, женщина, на вас белила густо,
вы смотрите устрицей из раковины вещей.
Все вы на бабочку поэтиного сердца
взгромоздитесь, грязные, в калошах и без калош.
Толпа озвереет, будет тереться,
ощетинит ножки стоглавая вошь.
А если сегодня мне, грубому гунну,
кривляться перед вами не захочется – и вот
я захохочу и радостно плюну,
плюну в лицо вам
Я – бесценных слов транжир и мот.
1913
ПОСЛУШАЙТЕ!
Послушайте!
Ведь, если звезды зажигают —
значит – это кому-нибудь нужно?
Значит – кто-то хочет, чтобы они были?
Значит – кто-то называет эти плевочки
жемчужиной?
И, надрываясь
в метелях полуденной пыли,
врывается к Богу,
боится, что опоздал,
плачет,
целует ему жилистую руку,
просит —
чтоб обязательно была звезда! —
клянется —
не перенесет эту беззвездную муку!
А после
ходит тревожный,
но спокойный наружно.
Говорит кому-то:
«Ведь теперь тебе ничего?
Не страшно?
Да?!»
Послушайте!
Ведь, если звезды
зажигают —
значит – это кому-нибудь нужно?
Значит – это необходимо,
чтобы каждый вечер
над крышами
загоралась хоть одна звезда?!
1914
ХОРОШЕЕ ОТНОШЕНИЕ К ЛОШАДЯМ
Били копыта.
Пели будто:
– Гриб.
Грабь.
Гроб.
Груб.
Ветром опита,
льдом обута,
улица скользила.
Лошадь на круп
грохнулась,
и сразу
за зевакой зевака,
штаны пришедшие Кузнецким клешить,
сгрудились,
смех зазвенел и зазвякал:
– Лошадь упала! —
– Упала лошадь! —
Смеялся Кузнецкий.
Лишь один я
голос свой не вмешивал в вой ему.
Подошел
и вижу
глаза лошадиные…
Улица опрокинулась,
течет по-своему…
Подошел и вижу —
за каплищей каплища
по морде катится,
Прячется в шерсти…
И какая-то общая
звериная тоска
плеща вылилась из меня
и расплылась в шелесте.
«Лошадь, не надо.
Лошадь, слушайте —
чего вы думаете, что вы их плоше?
Деточка,
все мы немножко лошади,
каждый из нас по-своему лошадь».
Может быть
– старая —
и не нуждалась в няньке,
может быть, и мысль ей моя показалась пошла,
только
лошадь
рванулась,
встала на ноги,
ржанула
и пошла.
Хвостом помахивала.
Рыжий ребенок.
Пришла веселая,
встала в стойло.
И все ей казалось —
Она жеребенок,
и стоило жить,
и работать стоило.
1918
ЛЕВЫЙ МАРШ
Разворачивайтесь в марше!
Словесной не место кляузе.
Тише, ораторы!
Ваше
слово,
товарищ маузер.
Довольно жить законом,
данным Адамом и Евой.
Клячу историю загоним.
Левой!
Левой!
Левой!
Эй, синеблузые!
Рейте!
За океаны!
Или
у броненосцев на рейде
ступлены острые кили?!
Пусть,
оскалясь короной,
вздымает британский лев вой.
Коммуне не быть покоренной.
Левой!
Левой!
Левой!
Там
за горами горя
солнечный край непочатый.
За голод,
за мора море
шаг миллионный печатай!
Пусть бандой окружат нанятой,
стальной изливаются леевой, —
России не быть под Антантой.
Левой!
Левой!
Левой!
Глаз ли померкнет орлий?
В старое ль станем пялиться?
Крепи
у мира на горле
пролетариата пальцы!
Грудью вперед бравой!
Флагами небо оклеивай!
Кто там шагает правой?
Левой!
Левой!
Левой!
1918
НЕОБЫЧАЙНОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ, БЫВШЕЕ С ВЛАДИМИРОМ МАЯКОВСКИМ ЛЕТОМ НА ДАЧЕ
(Пушкино, Акулова гора, дача Румянцева, 27 верст по Ярославской жел, дор.)
В сто сорок солнц закат пылал,
в июль катилось лето,
была жара,
жара плыла —
на даче было это.
Пригорок Пушкино горбил
Акуловой горою,
а низ горы —
деревней был,
кривился крыш корою.
А за деревнею —
дыра,
и в ту дыру, наверно,
спускалось солнце каждый раз,
медленно и верно.
А завтра
снова
мир залить
вставало солнце ало.
И день за днем
ужасно злить
меня
вот это
стало.
И так однажды разозлясь,
что в страхе все поблекло,
в упор я крикнул солнцу:
«Слазь!
довольно шляться в пекло!»
Я крикнул солнцу:
«Дармоед!
занежен в облака ты,
а тут – не знай ни зим, ни лет,
сиди, рисуй плакаты!»
Я крикнул солнцу:
«Погоди!
послушай златолобо, чем так,
без дела заходить, ко мне
на чай зашло бы!»
Что я наделал!
Я погиб!
Ко мне,
по доброй воле
само,
раскинув луч-шаги,
шагает солнце в поле.
Хочу испуг не показать —
и ретируюсь задом.
Уже в саду его глаза.
Уже проходит садом.
В окошки,
в двери,
в щель войдя,
ввалилась солнца масса,
ввалилось;
дух переведя,
заговорило басом:
«Гоню обратно я огни
впервые с сотворенья.
Ты звал меня?
Чаи гони,
гони, поэт, варенье!»
Слеза из глаз у самого —
жара с ума сводила,
но я ему —
на самовар:
«Ну что ж,
садись, светило!»
Черт дернул дерзости мои
орать ему, —
сконфужен,
я сел на уголок скамьи,
боюсь – не вышло б хуже!
Но странная из солнца ясь
струилась, —
и степенность
забыв,
сижу, разговорясь
с светилом постепенно.
Про то,
про это говорю,
что-де заела Роста,
а солнце:
«Ладно,
не горюй,
смотри на веши просто!
А мне, ты думаешь,
светить
легко?
– Поди, попробуй! —
А вот идешь —
взялось идти,
идешь —
и светишь в оба!»
Болтали так до темноты —
до бывшей ночи то есть.
Какая тьма уж тут?
На «ты»
мы с ним, совсем освоясь.
И скоро,
дружбы не тая,
бью по плечу его я.
А солнце тоже:
«Ты да я,
нас, товарищ, двое!
Пойдем, поэт,
взорим,
вспоем
у мира в сером хламе.
Я буду солнце лить свое,
а ты – свое,
стихами!»
Стена теней,
ночей тюрьма
под солнц двустволкой пала.
Стихов и света кутерьма —
сияй во что попало!
Устанет то,
и хочет ночь прилечь,
тупая сонница.
Вдруг – я
во всю светаю мочь —
и снова день трезвонится.
Светить всегда,
светить везде,
до дней последних донца,
светить —
и никаких гвоздей!
Вот лозунг мой —
и солнца!
1920