и решительной их непереводимостью на внятный аналитический язык. Как меняется восприятие стихов, не утрачивается ли их сила и магия, когда мы даем конкретное объяснение тому или иному мотиву? К этому вопросу имеет смысл вернуться, прочитав стихотворение в том историческом, литературном и биографическом контексте, в котором оно зародилось.
* * *
Нет, никогда, ничей я не был современник,
Мне не с руки почет такой.
О, как противен мне какой-то соименник —
То был не я, то был другой.
Два сонных яблока у века-властелина
И глиняный прекрасный рот,
Но к млеющей руке стареющего сына
Он, умирая, припадет.
Я с веком поднимал болезненные веки —
Два сонных яблока больших,
И мне гремучие рассказывали реки
Ход воспаленных тяжб людских.
Сто лет тому назад подушками белела
Складная легкая постель,
И странно вытянулось глиняное тело —
Кончался века первый хмель.
Среди скрипучего похода мирового
Какая легкая кровать!
Ну что же, если нам не выковать другого,
Давайте с веком вековать.
И в жаркой комнате, в кибитке и в палатке
Век умирает, а потом —
Два сонных яблока на роговой облатке
Сияют перистым огнем.
1924
Впервые Мандельштам опубликовал это стихотворение в ленинградском альманахе «Ковш» (1925, № 1) под названием «Вариант», но в следующей публикации – в своем поэтическом сборнике 1928 года – он название снял, утвердив статус стихотворения как вполне самостоятельного. Название снято, но факт остается: «Вариант» очевидным образом связан с «1 января 1924» – их объединяют образы сонных яблок-век, глиняной жизни и сама центральная тема умирания века, а четыре строки целиком перенесены из одного стихотворения в другое. Надежда Яковлевна Мандельштам относила эти стихи к числу характерных для поэта «двойных побегов» или «двойчаток» [191], но от этой двойчатки впечатление особое: как будто одно стихотворение написано вдогонку другому и в нем уточняется и досказывается то, что не досказалось в первом. При этом в тексте «Современника» (так называла это стихотворение Надежда Яковлевна), есть темноты, не получившие внятного комментария и, хуже того, получившие комментарий ложный, уводящий в сторону и путающий читателя.
Прежде всего требует пояснений первая строка: «Нет, никогда, ничей я не был современник» – отрицание звучит резко, запальчиво, как реплика в жизненно важном разговоре. Подобных отрицательных диалогических зачинов у Мандельштама много в стихах разных лет: «Нет, не луна, а светлый циферблат…», «Не развалины, – нет! – но порубка могучего циркульного леса…», «– Нет, не мигрень, но подай карандашик ментоловый…», «Нет, не спрятаться мне от великой муры…» – это примеры только двойных отрицаний, а простых отрицаний в зачинах гораздо больше. Они выдают характерный жест, дают штрих к портрету поэта, подсказывают, что стихи часто рождались у него как отталкивание от какого-то впечатления, мнения, образа, чужого слова [192]. Здесь Мандельштам отталкивается с большой силой от кем-то сказанного о нем слова «современник», отталкивается путем отрицания даже не двойного, и не тройного, а четырехкратного, абсолютного: «нет», «никогда», «ничей», «не был». Речь идет действительно о сверхважном – о предложенной кем-то неверной, ложной идентичности поэта Мандельштама, которая сильно его задела и от которой он так решительно открещивается: «То был не я, то был другой».
В комментарии А.Г. Меца к этой строфе читаем: «По устному сообщению Н.М., переданному нам А.А. Морозовым, ст-ние возникло как реакция на слова или печатное выступление какого-то критика, одобрительно отозвавшегося о ст-нии “1 января 1924” и сказавшего, что видит в М. современника…» [193] Печатный такой отзыв найти не удается – и немудрено: трудно представить себе тогдашнего критика, который бы мог сказать что-то подобное о «1 января 1924», который бы услышал в нем созвучность советской эпохе. Известна противоположная и в каком-то смысле более адекватная реакция на эти стихи рапповского критика Г. Лелевича – характеризуя публикации в 1-м и 2-м номерах «Русского современника», он писал: «…Издает ямбические стоны торжественный осколок акмеизма Мандельштам, – тот самый, которого “Красный перец” метко прозвал “Кай Юлий Осип Мандельштам”. Этот “больной сын” умирающего века вздыхает над старым миром: “О глиняная жизнь! О умиранье века!“ Насквозь пропитана кровь Мандельштама известью старого мира, и не веришь ему, когда он в конце концов начинает с сомнением рассуждать о “присяге чудной четвертому сословью”. Никакая присяга не возвратит мертвеца» [194]. Соответствие или несоответствие злобе дня, современность или несовременность – единственный критерий, с которым подходил Лелевич к оценке авторов «Русского современника», который он назвал «блоком художественных идеологов господствовавших до революции классов с художественными идеологами новой буржуазии…»; по поводу «Лотовой жены» Ахматовой там же сказано: «Можно ли желать более откровенного и недвусмысленного признания в органической связанности с погибшим старым миром?», София Парнок названа «принципиальной противницей сегодняшнего и поклонницей вечности», а насчет «Воздушных путей» Пастернака Лелевич саркастически вопрошал: «не правда ли, как современно?»
Эти цитаты дают вполне определенное представление о той системе оценочных координат, в которой могли восприниматься и воспринимались в те годы стихи Мандельштама. Критика, конечно, не была однородной, но критерий современности в ней абсолютно преобладал, независимо от групповой принадлежности, и этому критерию тогдашняя поэзия Мандельштама никак не соответствовала. В статье критика совсем другого толка, серапионовца Ильи Груздева «Утилитаризм и самоцель», подписанной февралем 1923 года и опубликованной в 1-м выпуске литературного альманах «Петроград», Мандельштам мог прочитать о себе, что он, как и Пастернак, движется к «канону самоцельного слова» и что этот путь может обеспечить поэту в будущем «отражение времени» и «созвучие эпохе» [195]. Вообще, знаковое слово «современник», задевшее Мандельштама, торчало тогда буквально отовсюду – укажем не только на название журнала «Русский современник», но и на сборник «Наши современники», в котором Зинаида Гиппиус опубликовала свое эссе о Брюсове «Одержимый», – там ярко описано начало поэтического пути Мандельштама, глухота Брюсова к его стихам и прозорливость самой Гиппиус, сумевшей угадать в нем будущего большого поэта [196]. Брюсов, кстати, в отклике на «Вторую книгу» говорил об оторванности поэзии Мандельштама «от общественной жизни, от интересов социальных и политических, <…> от проблем современной науки, от поисков современного миросозерцания» [197].
Слово «современник», повторяем, торчало отовсюду, и Мандельштам сам не чурался его в