Ознакомительная версия.
С каждой из его трех жен связано было отдельное жизненное пространство. На долю первой – медсестры по роду занятий – неуют съемных комнат. Когда Ткачёв определился, когда ему наконец дали квартиру в писательском доме на Малой Грузинской, Ира как-то сразу исчезла, по-моему, не оставив по себе сколько-нибудь сильных воспоминаний. Она была подруга типа парижских белошвеек или модисток, верная в бедности и исчезающая при выходе героя из тени. Никакой связи с делом ткачёвской жизни, с литературой ни тамошней, ни тутошней она не имела, да и не рвалась иметь. Я ее больше никогда не видел, но слышал от Марика, что она вышла замуж и уехала куда-то в Венгрию.
Вторая жена появилась именно в этой, тогда еще новой, крохотной, двухкомнатной квартире и довольно быстро заполнила все ее жизненное пространство. Была она очень молодая, дебелая, с восточным разрезом глаз и в той своей молодости ослепительно красивая. Она была очарована блеском окружившего ее мира – именами Мариковых друзей, шикарным уютом цедеэловского ресторана, приезжавшими иностранными писателями и ей, естественно показалось, что это и есть ее новая жизнь. А оказалось, что за этим блеском Мариковы ежедневные часы за рабочим столом, изнурительные командировки, что ЦДЛ – это не только шик дубовых панелей, но и место работы и т. д. Оказалось, что Ткачёв никак не жаждет превратиться в оправу для обретенного им бриллианта, тем более что кроме молодости и прелестности других блестящих граней у нее было не так много. Кроме того, у нее оказалась мама, которая точно знала, кто, как и что должен делать для пущей прелести ее чада. Словом, семейная жизнь не складывалась, начались конфликты, перераставшие в скандалы, а Ткачёв, если помните, я определил его как странную смесь бабелевского босяка и английского джентльмена, так вот в этих разборках иногда сквозь сдержанность одесского джентльмена проступала далекая от рафинированности ярость босяка, особенно когда речь шла о теще. Аппетиты семейства были Ткачёву не по нраву, не по карману, не по душе и не по образу жизни. При этом переживал Марик жутко, долго пытался все вины перекладывать на вмешательство тещи, и даже рождение долгожданного сына Сашки уже не могло склеить растрескивающийся кувшин семейной жизни.
Через много лет на свадьбе Ткачёва-младшего я увидел величественную гранд-даму, его мать, в которую перевоплотилась эта очаровательная когда-то барышня.
Потом был развод, Ткачёв ушел с Малой Грузинской, ушел, по сути, в никуда, но его в этом доме так никогда и не простили. Ни его бывшая жена, ни – что куда сильнее его ранило – его горячо любимый сын. В отношении к нему Саши всегда присутствовала какая-то тень недоданного. Тем не менее как-то эти отношения наладились. Ткачёв следил за успехами сына, старался им способствовать, выводил и вывозил его в свет, сдружил его со своими друзьями, возил к Калине в Америку, устраивал на телевидение, словом, не просто исполнял отцовский долг, а вкладывал в сына, что мог, но шрам так и не зарубцевался. На похороны Марика Саша не пришел. И у меня есть отвратительная догадка, что это случилось не столько по причине прошлых ткачёвских прегрешений, реальных или надуманных – не важно, а по причине очевидной бесперспективности: папа ушел и сделать для сына уже ничего не сможет.
Инна – третья ткачёвская жена – была не ангел, но ангелом-хранителем Ткачёва стала безусловно и однозначно. Их дом был ее домом, но царствовал в нем Мариан Николаевич. Инна была известным в Москве акушером-гинекологом, принимала всех наших детей и даже внуков, к ней обращались многие знаменитости от Березовского до Борового, и она «рожала» им их ненаглядных чад, и так естественна была любовь и благодарность бесчисленных ее клиентов, ибо голова у нее была светлая, руки – замечательные, а ее участие в решении демографических проблем Родины было главным делом жизни: в любую минуту она готова была мчаться в свою клинику спасать, помогать, утешать, а главное – способствовать появлению на свет здоровых и желанных детей. И эту святую сферу ее деятельности она охраняла, ради нее могла многим пожертвовать, и Мариан уважал и втайне восхищался этой стороной ее жизни, хотя жертвовать ей зачастую приходилось и его интересами, и его удобствами. В этой «стороне» была недоступная всем нам, простым смертным, волшебная тайна рождения новой жизни, и эту тайну мы могли и постичь и оценить только через ее рассказы: новомодные штуки вроде присутствия отцов при родах Инна не одобряла и чужих туда, где она совершала свое таинство, не допускала. В согласии с профессией, Инна была женщина практичная, но прятала эту практичность в некую наружную беспомощность и недотепистость, тем самым давая Марику еще и дополнительную возможность играть по отношению к ней роль покровительственную и слегка насмешливую.
Вытащив Ткачёва с того света, она не просто поддерживала в нем оптимизм, она подарила ему три года жизни, в которой он чувствовал себя полноценным и достаточным, хотя вместо желудка, вырезанного вместе с раком, хирурги сшили ему заменитель из подсобного материала кишок. Он и ел, и пил что хотел и сколько хотел. Мог выходить в свет и принимать друзей дома, мог даже ездить в недальние путешествия. Единственное, чего он уже не мог – это получить от этого то же удовольствие, что и раньше. Марик потух, и тут Инна была бессильна: лечить бессмертную душу в отличие от бренного тела – не врачебное это занятие. Для этого наша маленькая докторша старалась привести к нему других лекарей – из числа старых друзей. Но с этим было тоже непросто.
К тому времени как Мариан умер, давно уже отошел и второй его кумир, не такой далекий, как Туан, и потому менее бесспорный. Этим кумиром был старший из братьев Стругацких – Аркадий Натанович. И если Туана Марик всегда называл Стариком, то для Стругацкого у него было не менее уважительное прозвище – Классик. Несогласия в оценках деяний Классика, что литературных, что житейских, что питейских, Марик не терпел, мог поссориться с другом, если тот не выказывал в своих оценках должного, по мнению Ткачёва, почтения, и надо было семь раз подумать, прежде чем высказать при Ткачёве какое-то крамольное соображение по поводу Классика, даже если оно касалось незначительного, не имеющего принципиального значения произведения или поступка. Он был одарен дружбой своего кумира и полным его доверием, настолько, что ему случалось бывать и наперсником, и посредником в непростых семейных обстоятельствах жизни Стругацкого, за что был нелюбим его женой и очень этим бывал расстроен, огорчен, обижен. Его верность Классику была безмерна. Но и Классик иногда бегал по манежу ткачёвских баек в качестве дрессированной лошадки. Байки были, как правило, беззлобные и – всегда – смешные. В этом альянсе Ткачёв – Стругацкий-старший отражалось некое соотношение сути каждого из них. Ткачёв был образованнее и, рискну сказать, умнее, тоньше, но в Стругацком при всей его разбросанности и даже разгильдяйстве был такой напор созидательного начала, который у интеллигентного интерпретатора Ткачёва вызывал тайный восторг и явное поклонение этому, ему не свойственному качеству.
Ткачёв был великий переводчик с вьетнамского.
Ткачёв был фантастически образованный человек.
Ткачёв любил музыкальную классику и разбирался в ней на уровне профессионала, хотя никогда, разве что в одесском детстве, не брал уроков музыки.
Ткачёв был человеком с ярко выраженной индивидуальностью, заразительной, легко принимаемой его окружением, т. е. то, что называется лидер по жизни.
Но писателем так и не стал, оставаясь и в собственных оценках, и в глазах окружающих выдающимся литератором – не меньше. Но и не больше. И, видимо, очень много об этом думал и жестоко был этим уязвлен. Что послужило тому причиной – сказать не берусь, но судьба его повести о Пушкине в Одессе, над которой он работал последние лет двадцать, кумиры, которых он себе выбрал в России и во Вьетнаме, как мне кажется, свидетельствуют, что по гамбургскому счету писательство было для Мариана чем-то столь высоким, что оказалось недостижимым по его же собственным завышенным критериям. И дерзкий, талантливый и успешный в решении задач, рассматриваемых им как локальные, он так и не смог избавиться от недостижимости критериев в искусстве вечном.
Был в Ткачёве какой-то внутренний рубеж, край, дойдя до которого ты, сам того не подозревая или по легкомыслию, переступал… и наталкивался на взрыв отрицательных эмоций, судорожно, т. е. плохо артикулируемых, но ставящих резкую грань между тобою и Мариком. Он, как истинный революционер, т. е. человек, не способный понимать резоны и нюансы, начинал строить между собой и «бывшим» уже другом баррикаду, в которую тащил все – и остовы троллейбусов, и придорожную мелочь. Такой баррикадой он отгородился от друга детства Бори Бирбраира, от приятеля всей своей московской жизни Володи Брагина, от вдовы Эмки Левина – Флоры, на каком-то этапе за такой баррикадой едва не потерялся Шурик Калина. Только время и нерастраченная нежность ранних воспоминаний могли побудить Ткачёва со временем проделать проходы в этом искусственно выстроенном эмоциональном нагромождении истинных грехов и ничтожных событий. На моей памяти он дважды насмерть ссорился с Бирбраиром, причем второй раз – навсегда. На моей же памяти произошло возвращение в ткачёвскую повседневность Калины, давно к тому времени уехавшего в Америку. За этими фатальными разрывами, а жертвами их могли стать только очень близкие Ткачёву люди, угадывался какой-то комплекс недореализованности, который Мариан скрывал от всех, но что-то вроде «он так и не реализовал авансы своей юности» за этим стояло.
Ознакомительная версия.