Ознакомительная версия.
Тот же юноша (весь роман написан от его лица) говорит: «Я долго бродил в одиночестве и читал сам себе нотации». Пожалуй, он еще мог бы читать себе нравоучения, а в согласии с его характером и с эпохой вернее: сам себе выговаривал, осыпал себя упреками.
А вот другая книга, где тоже рассказ идет от первого лица, то есть требует особенно естественной, непринужденной интонации, да и герой-рассказчик еще моложе – совсем мальчишка, ему всего 14 лет, и время еще более раннее – XVI век… И однако в переводе он изъясняется то как современный архитектор, то как музыкальный критик: «Планировка города» – там, где можно хотя бы: расположение улиц. «Я хорошо помнил… модуляции ее голоса», а можно: переливы или – как звучал ее голос.
«Я… провожу рекогносцировку» – говорит не военный, а одна женщина другой о своих попытках нащупать почву, разузнать, как бы той помочь.
В романе о жизни венгерской деревни, притом деревни не современной, а XVII века, герой выражается так: «Перед лицом компетентных судей… я изложу оправдывающие меня моменты».
«Ситуация развивалась по инерции» – и это о любви…
Читаешь такое – и уже не веришь ни авторам, ни героям, ни их чувствам. Потому что слышишь не крестьян Средневековья, не романтических юнцов – современников Шекспира или Наполеона, не живых мальчишек и девчонок, а заседание вполне современного месткома. Ведь все это чистейший, классический канцелярит. И обилие чужеродных иностранных слов – быть может, самая верная его примета, поистине самый «характерный симптом».
Не собираюсь, подобно ретроградам начала прошлого века, объявлять гоненье на все иностранное и вступаться за «мокроступы». Со школьной скамьи нам памятны строки из «Евгения Онегина»:
Она казалась верный снимок
Du comme il faut… (Шишков, прости:
Не знаю, как перевести.)
И еще:
…Всех этих слов на русском нет;
А вижу я, винюсь пред вами,
Что уж и так мой бедный слог
Пестреть гораздо б меньше мог
Иноплеменными словами,
Хоть и заглядывал я встарь
В Академический словарь.
Мораль, как говорится, ясна: иноплеменные слова и речения не грех вводить даже в самую высокую поэзию. Но – с тактом и с умом, ко времени и к месту, соблюдая меру. Ведь и сегодня многое, очень многое прекрасно можно выразить по-русски.
Общеизвестно: когда-то иностранные слова, особенно с латинскими корнями, приходили в нашу страну вместе с новыми философскими, научными, техническими понятиями и явлениями, для которых в русском языке еще не было своих слов. Многие прижились и давно уже не воспринимаются как чужие. Но еще Петр I, который так рьяно заставлял домостроевскую Русь догонять Европу во всех областях, от кораблей до ассамблей, вынужден был запрещать чрезмерное увлечение иностранными словами. Одному из своих послов царь писал: «В реляциях твоих употребляешь ты зело много польские и другие иностранные слова и термины, за которыми самого дела выразуметь невозможно; того ради впредь тебе реляции свои к нам писать все российским языком, не употребляя иностранных слов и терминов». Век спустя на защиту родного языка встает В.Г.Белинский: «Употреблять иностранное, когда есть равносильное русское слово, значит оскорблять и здравый смысл, и здравый вкус». Пройдет еще век, и на ту же тему В.Маяковский напишет «О фиасках, апогеях и других неведомых вещах»:
Чтоб мне не писать впустую оря,
мораль вывожу тоже:
то, что годится для иностранного словаря,
газете – не гоже.
Казалось бы, если газете не гоже, то художественной прозе и поэзии уж и вовсе не к лицу. Но именно от газет (а затем и от радио, еще позже – от телевидения) пошло все шире, все напористей и в обыденную жизнь, и в литературу то, что годится лишь для иностранного словаря, для сугубо специальных статей и ученых трудов.
Не только в газетных статьях и очерках, но и в рассказах, и в романах счету нет этим самым интуициям, результатам и моментам, всевозможным дефектам, фиаскам и апогеям.
Особенно легко эта словесная шелуха проникает в перевод. Переводчику непозволительно забывать простую истину: слова, которые в европейских языках существуют в житейском, повседневном обиходе, у нас получают иную, официальную окраску, звучат «иностранно», «переводно», неестественно. Бездумно перенесенные в русский текст, они делают его сухим и казенным, искажают облик ни в чем не повинного автора.
И вот скромные домашние хозяйки, трехлетние карапузы, неграмотные индейцы, дворяне, бюргеры, бедняки, бродяги, легкомысленные девчонки – все без разбору, во все века и эпохи, при любом повороте судьбы, в горе, радости и гневе, объясняясь в любви, сражаясь и умирая, говорят одним и тем же языком:
«Передо мной встает проблема…»
«Это был мой последний шанс…»
«В этот роковой момент…»
И читатель не верит им, не видит и не ощущает ни радости, ни горя, ни любви. Потому что нельзя передать чувство языком протокола.
Вот тут и должен стоять на страже редактор! Нет, не писать за переводчика, а просто отметить слова-канцеляризмы грозной редакторской «галочкой» на полях. Ведь любому грамотному человеку нетрудно самому избавиться от этих словечек, найти простейшую замену:
«Передо мной трудная задача…»
«Это была моя последняя надежда…»
«В эту роковую минуту…»
Нет, право же, трудно сочувствовать героине современного романа, если, огорченная неладами с любимым человеком, она не пытается понять, что произошло, а начинает анализировать ситуацию. Пожалуй, читатель не посочувствует, а усмехнется или зевнет. И как легко вовсе обойтись без этой самой ситуации! В крайнем случае довольно сказать – обстановка, положение. Не надо анализировать, можно оценить, взвесить, обдумать.
И в минуты сильного волнения, внезапного испуга или горя куда вернее человеку потерять не контроль (controls), а власть над собой, самообладание, утратить хладнокровие, даже – потерять голову!
Если о герое сказано, что once more he was optimistic, перевести надо не «он вдруг опять загорелся оптимизмом», а хотя бы: он снова воспрянул духом. Неуместно во внутреннем монологе: он на все смотрит слишком пессимистически. Вернее – смотрит слишком мрачно, все видит сквозь черные очки…
И очень плохо – «он ощутил глубокую депрессию». В подлиннике-то depression, но по-русски все-таки уныние, а еще лучше просто: он совсем пал духом.
Женщина в трудную минуту немногими обыденными словами резюмировала то, что было у нее на душе, а надо бы: выразила, высказала.
Человека, одержимого мучительной, неодолимой страстью, на миг «охватило чувство какой-то экзальтации». Право, ничуть не менее выразительно прозвучал бы самозабвенный восторг.
«Теперь, вооруженная… любовью, она прекрасно видела все возможные ходы, все соблазны и альтернативы. Интуиция подсказывала ей…» Неужели о чувствах, о глубинных душевных движениях не лучше сказать: она видела все соблазны и распутья, чутье подсказывало ей…
«Но с годами такого рода импульсы значительно потеряли в силе», – говорит старик, которому не грех бы выразиться проще: Но с годами такие порывы почти утратили надо мной власть.
Другой герой действует, «повинуясь внезапному импульсу». Не лучше ли – побуждению, порыву или даже просто – неожиданно для себя?
Или вот о взаимоотношениях сестры с братом: «Выслушивая его проекты, она всегда умела подсказать какую-нибудь дополняющую или улучшающую их деталь». А вернее: Что бы он ни задумал, она всегда умела подсказать какую-нибудь мелочь, от которой его планы становились еще полнее и лучше.
Из разговора тех же сестры с братом о старике-отце: «Все же нам следует относиться к нему с максимальной снисходительностью, в последнее время я замечаю в нем разительную перемену».
Не естественней ли живому человеку сказать: «Нам надо быть как можно снисходительнее к нему, в последнее время он очень переменился»?
Мать боготворила новорожденного сына: «Видимо, он был для нее компенсацией за все, что она утратила». А по-человечески верней бы: он был для нее наградой, он вознаградил ее за все, или, наконец, – возместил ей все, что она утратила.
Ознакомительная версия.