Ознакомительная версия.
В сознании Самсона Вырина образ самой страшной судьбы, лучше которой даже «могила», – это судьба бездомной «уличной» девки, «дуры». В метафизическом пространстве народного сознания, закрепленном в языке народной культуры, представителем которой является Самсон Вырин, эти «дуры» «метут улицу с голью кабацкой»'. Чтобы эта участь не постигла Дуню, отправился смотритель в Петербург «вернуть заблудшую овечку свою». В эпитете «заблудшая» так же, как и в библейских оценочных выражениях – «блудный сын», «блудница», «блуд»; в безоценочных нейтральных словах современного языка – «заблудиться», «заблуждаться»; в матерном бранном слове-проклятии «бл…дь» – корень один. «Уличные дуры», потому и «дуры», что заблуждаются (ошибаются), т. е. теряют разум и принимают за настоящую ценность ложную («атлас» и «бархат»). В итоге, «дуры» бездомны, жалки и несчастны, как бездомен заблудившийся, то есть потерявшийся, сбившийся с пути человек. Идея утраты пути, т. е. дороги в правильном направлении, ведущей к цели (Дому), спрятана в корне «блуд», и, кроме того, идею утраты разума и нравственных принципов несет в себе этот корень.
Итак, не только Дуней держался старый отчий дом и держится новый дом мужа, но и сама Дуня удержана от «блуда», «блуждания» и «заблуждений» Домом как целью и смыслом жизни. По-видимому, в этой верности идеалу Дома, в том, что никем иным, кроме как «хозяйкой», Дуня быть не могла, кроется и тайна ее жизненного успеха, и того, что Минский «не мог ее оставить».
Здесь придется процитировать собственную статью: «…у дочери отставного солдата нет никакой возможности заставить богатого дворянина жениться на ней. Никакого иного мотива у Минского, чтобы вступить в этот неравный брак, нет, кроме того, что он счастлив лишь одною Дуней».[160]
Образ Дуни кажется иллюстрацией к известному пушкинскому стиху:
Мой идеал теперь хозяйка
Мои желания: покой,
Да щей горшок, да сам большой
Ибо этот образ сочетает в себе визуальный образ «красавицы, одетой со всей роскошью моды», т. е. образец совершенной красоты, в которую вложены вся энергия, труд и интеллект европейской культуры и цивилизации, и тот невидимый глазом строй души, в которой живет простонародный идеал человека, хозяина и строителя своего Дома.
Авантюрист и повеса, гусар, выкравший красавицу, кончил тем, что женился на ней, стал отцом и хозяином, строящим свой дом для своих детей. Теперь, согласно вечной логике жизни, его Дом должен «держаться» Дуней, женой и хозяйкой его. И если в Доме лад и мир и супруги понимают друг друга, рано или поздно станет абсолютно необходимо покаяться, испросить прощения и благословения у Дуниного отца, ибо, как же воспитывать своих детей, сознавая себя столь виноватыми перед их дедом?
И вот в самом конце повести мы видим, куда приводит Дорога, по которой отправилась дочь завоевывать свое счастье. Дорога эта закольцована и, в какую бы сторону она ни разворачивалась, ведет она всегда к отчему дому, к дорогим могилам, это путь покаяния и благодарной памяти. Так Дорога, идущая куда-то вдаль, оборачивается осмысленным Путем человеческой жизни.
В метафизическом пространстве пушкинской повести обе реальности – Дом и Дорога – не противостоят друг другу, но взаимно помогают друг другу в превращении жизни во всеобщий Дом, где, в частности, сословный герметизм в итоге будет отменен в пользу человека – хозяина своего дома; его достоинство будет восстановлено. (Кстати, «Повести Белкина» – это контекст, в котором становится ясным, чем отличается честь как «кумир» гордого человека от человеческого достоинства как ценности, защищаемой всем миром. Вот, например, соседи позаботились, чтобы одинокий униженный горем и пьянством старик был похоронен «подле покойной хозяйки его». Честь – личная забота, а достоинство дано каждому человеку и раскрывается в уважении других людей к тем, кто идет путем добра. Но человеческое достоинство может быть утрачено и унижено только самим человеком, его дурными поступками, пороками и грехами.)
Дому и Дороге противостоят Кабак и Улица так же, как в народной культуре разумной хозяйке, образцом которой является в сознании смотрителя его супруга, «покойница мать» Дуни, противостоит «дура», которая «сегодня в атласе да бархате, а завтра метет улицы вместе с голью кабацкой».
В метафизическом пейзаже «Повестей Белкина», кроме образов Дома и Дороги, Улицы и Кабака, можно рассмотреть проступающий на заднем плане контур Храма, очертания которого то исчезают в метели житейского хаоса, то вдруг становятся ясно и отчетливо явлены сюжетами повестей, построенных на событиях, чудесных с точки зрения их героев и их рассказчиков.
Глава седьмая
Целомудрие как эстетический принцип: о поэтике «Повестей Белкина» [161]
Стыдливость была в нем истинно девическая.
Эта статья есть итог и обобщение большой работы о «Повестях Белкина», цель которой заключалась в том, чтобы заново осмыслить фигуру Ивана Петровича Белкина, этого уникального героя пушкинской прозы, чье деяние состояло только лишь в том, что он записал со слов разных частных лиц некоторые житейские истории.
«Повести Белкина» всегда казались несколько загадочными именно потому, что читателя затрудняет идея Пушкина отдать свое фактическое авторство некоему персонажу-писателю, о котором почти ничего определенного и сказать невозможно. С. Бочаров, замечательно остроумно, точно и изящно проанализировав предисловие издателя А. П., делает вывод о том, что это предисловие, имея в заявке цель – познакомить читателя с автором повестей, с его живым человеческим конкретным лицом, – на самом деле тайно сводит на нет любую возможность представить образ Белкина хоть сколько-нибудь определенно. «Неопределенность эту можно принять за нуль и за источник возможностей»[162], – так формулирует исследователь художественную идею построения образа Белкина в предисловии издателя А. П.
Однако неопределенность Белкина-человека не отменяет возможности говорить о «белкинском» писательском принципе, который, как нам кажется, прежде всего проявлен в его воле художника запечатлеть именно эти (истинно замечательные, разумеется, с его точки зрения) события. И здесь имеет смысл обратить внимание на необыкновенно важный момент расхождения в оценке значительности и замечательности этих историй самим их автором, скромным Белкиным, и «маститыми» читателями пушкинской прозы, которые вынесли свой приговор «ничтожному» содержанию повестей (вспомним хотя бы оценку Белинского – «побасенки», пародию на них Сенковского, анализ Эйхенбаума). Сам Белкин кажется заранее униженным эпиграфом, подобранным издателем А. П. Через этот эпиграф Белкин оказывается соотнесенным с образом «недоросля», Митрофаном Простаковым, – невежей, неучем, лентяем и грубияном. Правда, достоинство Белкина-человека тут же полностью восстанавливается его «биографом» – ненарадовским помещиком, сообщающим, что его приятель «вел жизнь самую умеренную, избегал всякого рода излишеств», а также что «нельзя было не любить молодого человека столь кроткого и честного». Подобная характеристика делает нравственную физиономию И. П. Белкина однозначно безупречной; кроме того, его любовь к чтению есть черта, прямо противоположная агрессивному невежеству Митрофана; таким образом, оказывается, что область пересечения образов Митрофана и Белкина – это их провинциальность и любовь к «историям». Но зато за тем способом, каким представлен в предисловии издателя писатель Белкин, чудится ирония Пушкина, адресованная «просвещенному читателю»; этот читатель заранее уверен в своем превосходстве над провинциальным смиренным писателем, который, будучи не способен ничего сочинить в силу «недостатка воображения», просто записывает услышанные от других людей житейские истории. Кажется, что Пушкин уверен: сюжеты домашней жизни русского провинциального быта, ставшие предметом изображения в новой русской прозе, будут приняты с высокомерным недоумением, ибо его современники, воспитанные классицизмом, сентиментализмом, романтизмом, прежде всего, вообще не способны усмотреть в предмете изображения его прозы предмет, достойный искусства. «Простая жизнь» – это или предмет осмеяния (классицизм, Просвещение, романтизм), или предмет идеализации (сентиментальная идиллия). Таким образом, для того, чтобы «простая жизнь» утвердилась как высокий предмет искусства, она сама должна была обрести свой голос и поведать миру о собственном достоинстве, о значительности бытия «простого», «маленького человека». Пушкин как бы убирает себя, отказывается от своего, особого, личного, лирического взгляда, своего, пушкинского, суждения о мире, представленном в его первом прозаическом произведении, чтобы читатель вынес свой суд сам, не опираясь на авторитет славного имени первого поэта России.
Ознакомительная версия.