Алексей Эйснер (1905–1984). Роман с Европой. Избранные стихи и проза
Под мотив дразнящий, знойный,
Как приход весны,
Люди пляшут беспокойный
Танец сатаны.
В наглой близости объятий
Мечется толпа.
Гордо топчет цепь понятий
Узкая стопа.
Гибнут в дикой пляске зверя
Души и сердца,
Гибнут, в светлое не веря,
Гибнут без конца.
И плывет за парой пара
И за тенью тень…
И в окно сквозь мглу угара
Смотрит новый день.
Скрипки плачут и хохочут,
Ноют и визжат,
Но никто понять не хочет,
Что они кричат.
И под их укор неясный,
Грешного полны,
Люди пляшут танец страшный,
Танец сатаны.
Сараево, декабрь 1923 г.
«Близок к миру час заката…»
Близок к миру час заката.
Дышит мраком ночь.
Но Любви, в веках распятой,
Злу не превозмочь.
Пусть Ее сейчас забыли,
Ликом пустоты
Пусть в безумьи заменили
Чистые черты,
Пусть бессмысленным расчетом
Губят красоту —
В тяжкий миг придут к оплоту,
К строгому кресту.
Лишь бы ты, моя Россия,
Божия страна,
Поняла, зачем в лихие
Руки отдана.
Поняла, зачем заклята
В смертной суете,
И сказала б в час заката
Правду о Христе.
Сараево, сентябрь 1924 года
«Стихает день, к закату уходящий…»
Стихает день, к закату уходящий.
Алеют поле, лес и облака.
По вечерам и горестней, и слаще
Воспоминаний смутная тоска.
Вот так же хлеб стоял тогда в июле,
Но — кто глухую боль души поймет? —
Тогда певучие свистели пули
И такал недалекий пулемет.
И так же теплый ветер плакал в роще
И тучи низкие бежали до утра,
Но как тогда и радостней, и проще
Казалась смерть под громкое «ура».
И как под грохот нашей батареи,
Ложась на мокрую и грязную шинель,
Спокойней засыпал я и скорее,
Чем вот теперь, когда ложусь в постель.
Как было легче перед сном молиться
И, прошептав усталое «аминь»,
Увидеть в снах заплаканные лица
И косы чеховских унылых героинь.
А на заре почистить голенище
Пучком травы — и снова в строй. Теперь
Моей душе потерянной и нищей
Приятно вспомнить гул приклада в дверь,
Когда, стучась в покинутую хату,
Чтоб отдохнуть и выпить молока,
Ругают громко белые солдаты
Сбежавшего с семьею мужика.
Ах, не вернуть. Ах, не дождаться, видно.
Весь мир теперь — нетопленый вагон.
Ведь и любить теперь, пожалуй, стыдно,
Да как и целоваться без погон!
Ничей платок не повяжу на руку.
И лишь в стихах печальных повторю
Любви к единственной немую муку
И перед боем ветер и зарю.
Прага, 1926. «Годы». 1926. № 4.
Чужое небо будет так же ясно,
Когда, себе и мертвым изменив,
Я вдруг пойму, что жил вдали напрасно
От лубочно-прекрасных сел и нив.
И я решу торжественно и просто,
Что мне один остался путь — назад,
Туда, где слышно в тишине погоста
Мычанье возвращающихся стад.
И, бредовой надеждой возрожденный,
Я в день отъезда напишу стихи
О том, что красный Бонапарт — Буденный —
Любимый сын и шашки, и сохи.
А из окна вагона утром рано
Смотря на уходящие поля,
Скажу сквозь волны мягкие тумана:
Прощай, чужая скучная земля!
И замелькают мимо дни и ночи,
Как за окном местечки и леса,
И вот уже я в трюме между бочек,
А ветер плещет солью в паруса.
И скажут мне пронырливые греки:
«Сегодня будем. Скорость семь узлов».
Я промолчу. Ведь в каждом человеке
Бывают чувства не для мертвых слов.
Я промолчу. И загремят лебедки,
Раздастся чья-то ругань, беготня…
А вечером в разбитой старой лодке
На темный берег отвезут меня.
И в ясном небе только что взошедший
Прозрачный месяц будет проплывать,
А на земле какой-то сумасшедший
Песок и камни, плача, целовать…
Но спин не разогнуть плакучим ивам,
Растоптанным цветам не зацвести, —
И разве можно будет стать счастливым,
Когда полжизни брошу на пути?
Нет. Лишь одним бродягой станет больше.
И я пройду, тоской и счастьем пьян,
Всю родину от Иртыша до Польши,
Сбивая палкой кочки да бурьян.
Мое лицо иссушат дождь и ветер.
Но голос дрогнет, нежен и суров,
Когда прощаться буду, на рассвете
Гостеприимный оставляя кров.
И так вся жизнь: убогая деревня,
Курчавый лес, душистые хлеба,
Обедня в церкви маленькой и древней —
Великолепно строгая судьба!
Но никогда не прекратится пытка —
Суд справедливый совести жесток, —
Случайная почтовая открытка,
В далеком поле поезда свисток
Напомнят мне с неотразимой силой
Иную жизнь в покинутом краю,
Друзей заветы, женский голос милый,
Изгнание и молодость мою.
1926. «Воля России». 1928. № 1
Средь шумного бала, случайно,
В тревоге мирской суеты…
А.К. Толстой
Распорядитель ласковый и мудрый
Прервал программу скучную. И вот —
В тумане электричества и пудры
Танго великолепное плывет.
Пока для танцев раздвигают стулья,
Красавицы подкрашивают рты;
Как пчелы, потревоженные в улье,
Гудит толпа, в которой я и ты.
Иду в буфет. Вдыхаю воздух пряный
И слушаю, как под стеклянный звон
Там декламирует с надрывом пьяный,
Что он к трактирной стойке пригвожден.
Кричат вокруг пылающие лица.
И вдруг решаю быстро, как в бреду:
Скажу ей всё. Довольно сердцу биться
И трепетать на холостом ходу!
А в зале, вместо томного напева,
Уже веселый грохот, стук и стон —
Танцуют наши северные девы
Приве зенный с бананами чарльстон.
И вижу: свет костра на влажных травах,
И хижины, и черные тела —
В бесстыдной пляске — девушек лукавых,
Опасных, как зулусская стрела;
На копья опираясь, скалят зубы
Воинственные парни, а в лесу
Сближаются растянутые губы
Влюбленных с амулетами в носу…
Но в этот мир таинственный и дикий,
В мир, где царят Майн Рид и Гумилев,
Где правят людоедами владыки
На тронах из гниющих черепов,
Ворвался с шумом по-иному знойный
Реальный мир, постылый и родной,
Такой неприхотливый и нестройный,
Такой обыкновенный и земной!
И я увидел шелковые платья,
И наготу девических колен,
И грубовато-близкие объятья —
Весь этот заурядный плоти плен.
И ты прошла — как все, ему подвластна.
Был твой партнер ничтожен и высок.
Смотрела ты бессмысленно и страстно,
Как я давно уже смотреть не мог.
И дергались фигуры из картона —
Проборы и телесные чулки
Под флейту негритянскую чарльстона,
Под дудочку веселья и тоски…
Вот стихла музыка. И стало странно.
Неловко двигаться, шутить, шуметь.
Прошла минута, две. И вдруг нежданно
Забытым вальсом зазвенела медь.
И к берегам, покинутым навеки,
Поплыли все, певучи и легки;
Кружились даже, слабо щуря веки,
На согнутых коленях старики.
Я зал прошел скользящими шагами,
Склонился сзади к твоему плечу:
Надеюсь, первый вальс сегодня с вами? —
И вот с тобою в прошлое лечу.
Жеманных прадедов я вижу тени
(Воображение — моя тюрьма).
Сквозь платье чувствую твои колени,
Молчу и медленно схожу с ума.
Любовь цветов благоухает чудно,
Любовь у птиц — любовь у птиц поет,
А нам любить мучительно и трудно:
Загустевает наша кровь, как мед.
И сердцу биться этой кровью больно.
Тогда, себя пытаясь обокрасть,
Подмениваем мы любовь невольно,
И тело телу скупо дарит страсть.
Моя душа не знает разделений.
И, слыша шум ее певучих крыл
(Сквозь платье чувствуя твои колени),
Я о любви с тобой заговорил.
И мертвые слова затрепетали,
И в каждом слове вспыхнула звезда
Над тихим морем сдержанной печали, —
О, я совсем сошел с ума тогда!
Твое лицо немного побледнело
И задрожала смуглая рука,
Но ты взглянула холодно и смело, —
Душа, душа, ты на земле пока!
Пускай тебе и горестно, и тесно,
Но если скоро всё здесь будет прах,
Земную девушку не нужно звать небесной,
Не нужно говорить с ней о мирах.
Слепое тело лучше знает землю:
Равны и пища, и любовь, и сон.
О, слишком поздно трезво я приемлю,
Земля, твой лаконический закон…
Тогда же вдруг я понял, цепенея,
Что расплескал у этих детских ног
Всё то, чем для Тобосской Дульцинеи
Сам Дон-Кихот пожертвовать не мог.
Всё понял, остро напрягая силы,
Вот так, как будто сяду за сонет, —
И мне уже совсем не нужно было
Коротенькое глупенькое «нет».
«Воля России». 1927. № 8-9