В дневнике Е.С.Булгаковой Штейгер упоминается несколько раз. В частности, 3 мая 1935 года, описывая прием у советника американского посольства Уайли, она отмечает, что присутствовал, «конечно, барон Штейгер — непременная принадлежность таких вечеров, „наше домашнее ГПУ“, как зовет его, говорят, жена Бубнова». Подчеркнем, что А.С.Бубнов был тогда наркомом просвещения, т. е. непосредственным начальником Б.С.Штейгера, и его жена знала, что говорила. В той же записи Елена Сергеевна указала, что накануне к ним заходил переводчик Эммануил Львович Жуховицкий, совместно с секретарем американского посольства Чарлзом Бооленом работавший над переводом на английский пьесы «Зойкина квартира», и «плохо отзывался о Штейгере». Вероятно, Жуховицкий, которого все подозревали — и совершенно основательно — в сотрудничестве с НКВД видел в бывшем бароне опасного конкурента (хотя в итоге расстреляли их обоих).
Вместе с Булгаковыми Штейгер был и на грандиозном приеме в американском посольстве, устроенном послом У.Буллитом 23 апреля 1935 года. Этот прием послужил прообразом Великого бала у сатаны в «Мастере и Маргарите», где нашел свой конец барон Майгель. 24 апреля 1935 года, описывая по памяти прием у Буллита, Е.С.Булгакова упомянула и Штейгера:
«…Мы уехали в 5½ (часов утра 24 апреля. — Б.С.) в одной из посольских машин, пригласив предварительно кой-кого из американских посольских к себе… С нами в машину сел не знакомый нам, но известный всей Москве и всегда бывающий среди иностранцев, кажется, Штейгер». Похоже, что это была первая встреча Булгаковых со знаменитым бароном, о котором писатель и его жена были наслышаны ранее. Они нисколько не сомневались, что Штейгер сел с ними в одну машину только в целях осведомления, пытаясь выведать впечатления о приеме для доклада в инстанции.
Интересно, что в варианте романа, написанном в конце 1933 года, сцена смерти барона Майгеля уже присутствовала (правда, тогда вместо Великого бала у сатаны в «нехорошей квартире» происходил куда менее значительный шабаш). В образе Майгеля Булгаков предсказал гибель Б.С.Штейгера за четыре года до того, как она произошла в действительности. А вот сцена убийства барона на балу у Воланда вошла в текст только в 1939 году, во время булгаковской болезни и уже после казни Штейгера.
У наушника и доносчика барона Майгеля были и литературные прототипы. Сама фамилия Майгель — это слегка измененная фамилия баронского рода Майделей, внесенного в дворянские матрикулы всех прибалтийских губерний России. Реальную фамилию Булгаков переделал так, что она стала ассоциироваться с магией, подчеркивая инфернальную сущность героя. Прототипом булгаковского Майгеля послужил комендант Петропавловской крепости барон Егор Иванович Майдель, который запечатлен в романе Льва Толстого «Воскресение» в образе коменданта барона Кригсмута. В воспоминаниях С.А.Берса приводится рассказ писателя о посещении им Е.И.Майделя в Петропавловской крепости: «Лев Николаевич с отвращением передавал мне, как комендант крепости с увлечением рассказывал ему о новом устройстве одиночных камер, об обшивке стен толстыми войлоками для предупреждения разговоров посредством звуковой азбуки между заключенными, об опытах крепостного начальства для проверки этих нововведений и т. п., и удивлялся этой равнодушной и систематической жестокости со стороны интеллигентного начальства. Лев Николаевич выразился так „Комендант точно рапортовал по начальству, но с увлечением, потому что выказывал этим свою деятельность“».
Интеллигентный, знающий языки, приятный в общении, светский барон Майгель был совершенно равнодушен к жертвам своих доносов, будь то именитые иностранцы или простые советские граждане. Точно так же «интеллигентный» и «увлеченный» тюремщик Е.И.Майдель стремился произвести хорошее впечатление на известного писателя, выказывая при этом полнейшее равнодушие к заключенным — жертвам его «усовершенствований».
В последние годы и месяцы жизни писателя особенно волновала судьба его произведений, отношение к его творчеству знакомых и друзей. Среди искренних друзей в ближайшем булгаковском окружении находились и люди, подобные незабвенному Алоизию Могарычу. Это подтверждают и недавно опубликованные материалы агентурного наблюдения за писателем, извлеченные из архивов госбезопасности.
Бесславный путь Алоизия повторил позднее один из наиболее близких булгаковских друзей П.С.Попов. Он был автором первого биографического очерка о Булгакове, написанного в 1940 году вскоре после смерти писателя для планировавшегося однотомника его пьес. Сборник, однако, не вышел как из-за начавшейся войны, так и из-за цензурных препятствий. Как отмечала Е.С.Булгакова в письме Сталину 7 июля 1946 года, издательство «Искусство» «вычеркивало последовательно по пьесе, так что остался нетронутым один „Дон Кихот“ и сборник не вышел». В предисловии к несостоявшемуся сборнику Павел Сергеевич очень верно сказал о значении жизни и творчества Булгакова: «Беспокойный, трудный путь писателя, пройденный с таким напряжением и неоскудевавшей энергией, путь жизни и творчества, на который было затрачено столько сил, работы и душевных мук и который оборвался так рано и несправедливо, дает право писателю на безмятежную оценку его писательского труда и на глубокую и вечную признательность за незабываемый вклад, внесенный им в сокровищницу русской литературы».
Но уже в 1944 году П.С.Попов будто бы совершил подлое предательство — написал донос на своего соученика и друга по университету, известного философа и филолога А.Ф.Лосева, обвинив его в идеализме. Это стоило жертве доноса, по утверждению вдовы Лосева А.А.Тахо-Годи, заведования кафедрой логики в МГУ, которая была отдана доносчику, тогда как ранее будто бы рассматривалась кандидатура Лосева. Насколько справедливы эти обвинения, сегодня сказать трудно, тем более что заведовать кафедрой Попов стал только в 1947 году. Лосева же в мае 1944 года действительно убрали из МГУ в МГПИ.
Впрочем, нравственное падение булгаковского друга свершилось еще раньше, через несколько месяцев после смерти автора «Мастера и Маргариты». 27 декабря 1940 года, впервые познакомившись с полным текстом романа, Павел Сергеевич писал Елене Сергеевне:
«Я все под впечатлением романа. Прочел первую часть, кончая визитом буфетчика к Вас. Дм. Шервинскому (так, очевидно, именовался профессор Кузьмин в одном из промежуточных вариантов последней редакции романа, который читал Павел Сергеевич и который до нас не дошел. — Б.С.). Я даже не ждал такого блеска и разнообразия: все живет, все сплелось, все в движении — то расходясь, то вновь сходясь. Зная по кусочкам роман, я не чувствовал до сих пор общей композиции, и теперь при чтении поражает слаженность частей: все пригнано и входит одно в другое. За всем следишь, как за подлинной реальностью, хотя основные элементы — фантастика. Один из самых реальных персонажей — кот. Что ни скажет, как ни поведет лапой — как рублем подарит. Как он отделал киевского дядюшку Берлиоза — очки надел и паспорт смотрел самым внимательным образом. Хохотал и больше всего над пением в филиале в Ваганьковском переулке. Я ведь чувствую и слышу, как вдруг ни с того ни с сего все, точно сговорившись, начинают стройно вопить. И слова — это прелесть: Славное море священный Байкал! Вижу, как их подхватывает грузовик — а они все свое. В выдумке М.А. есть поразительная хватка — сознательно или бессознательно он достиг самых вершин комизма. Современные эстетики (Бергсон и др.) говорят, что основная пружина смеха — то комическое чувство, которое вызывается автоматическим движением вместо движения органического, живого, человеческого, отсюда склонность Гофмана к автоматам. И вот смех М.А. над всем автоматическим и поэтому нелепым — в центре многих сцен романа.
Вторая часть — для меня очарование. Этого я совсем не знал — тут новые персонажи и взаимоотношения — ведь Маргарита Колдунья — это Вы, и самого себя Миша ввел. И я думал по новому заглавию, что Мастер и Маргарита означают Воланда и его подругу. Хотя сначала читал залпом, а теперь решил приступить ко 2-ой части после паузы, подготовив себя и передумав первую часть.
Хочется отметить и то, что мимолетные сцены, так сказать, второстепенные эпизоды, также полны художественного смысла. Например, возвращение Рюхина из больницы; описание природы и окружающего с точки зрения встрясок на грузовике, размышления у памятника Пушкина — все исключительно выразительно… Но вот, если хотите, — грустная сторона. Конечно, о печатании не может быть речи. Идеология романа — грустная, и ее не скроешь. Слишком велико мастерство, сквозь него все еще ярче проступает. А мрак он еще сгустил, кое-где не только не завуалировал, а поставил точки над I В этом отношении я бы сравнил с „Бесами“ Достоевского. У Достоевского тоже поражает мрачная реакционность — безусловная антиреволюционность. Меня „Бесы“ тоже пленяют своими художественными красотами, но из песни слов не выкинешь — и идеология крайняя. И у Миши так же резко. Но сетовать нельзя. Писатель пишет по собственному внутреннему чувству — если бы изъять идеологию „Бесов“, не было бы так выразительно. Мне только ошибочно казалось, что у Миши больше все сгладилось, уравновесилось, — какой тут! В этом отношении, чем меньше будут знать о романе, тем лучше. Гениальное мастерство всегда остается гениальным мастерством, но сейчас роман неприемлем. Должно будет пройти лет 50— 100. Но как берегутся дневники Горького, так и здесь надо беречь каждую строку — в связи с необыкновенной литературной ценностью. Можно прямо учиться русскому языку по этому произведению. Вот мои первые беспорядочные строки в связи с новыми страницами творчества М.А., с которыми я имел счастье познакомиться — благодаря Вам, почему и прошу Вас принять выражения моей глубокой признательности».